|
Мы с мамой решили идти через сады. Стоял погожий августовский день. Яблоки уже наливались красным, груши просвечивали золотистым, как лицо Тарон, и кожица на них была как на ее лице — нежной и плотной. Листьев чинары будто коснулся огонь. К сентябрю чинара заполыхает как факел и листья начнут осыпаться, устилая землю. Мы с Тарон опять будем играть в эти листья, будем делать из них золотые короны и надевать друг на дружку. Листья можно скреплять тоненькими камышинками — тростник и камыш растут по берегам реки — и делать из них лодочки, а потом пускать их. Когда лодочка из золотых чинаровых листьев плывет по ручью, она похожа на распустившийся лотос в дворцовом пруду махараджи.
Утро полной луны было действительно чудесным. Весь этот день считался моим, и оттого он казался еще лучше.
Мама ступала неторопливо и с большим достоинством, а я то убегал вперед, то останавливался и оглядывался на нее, то бросался ловить бабочек. Мама подзывала меня и строго говорила: «Не убегай далеко».
Так трудно быть ребенком! Никогда не знаешь, что нужно взрослым: отстанешь — ругают, вперед забежишь — ругают. Смирно шагаешь рядом — говорят: «Ты что крадешься как тень за мной? Иди вперед». Трудно понять, чего взрослые от тебя хотят.
Хорошо идти в гурдвару утром полной луны. Там стучит барабан, поют флейты и много людей. В храмах такого не увидишь. В гурдваре раскрыта красивая книга и человек с белой бородой что-то из нее читает, изредка взмахивая опахалом. Читает он красиво, нараспев, мне это очень нравится, хотя я ничего не понимаю. Потом все встают и молятся, а я прячу радостный блеск в глазах — после молитвы будут раздавать сладости. Вот он идет, человек с большим круглым медным подносом, накрытым белым муслином. Я протягиваю руки, и он наполняет мои ладони халвой. Халва такая горячая, что приходится подбрасывать ее на ладошках, иначе обожжешься.
Сегодня халва теплая, мягкая, пахучая, и я говорю маме, что, когда вырасту, обязательно пойду служителем в гурдвару, но мама качает головой:
— Ты не можешь стать служителем бога, сынок! Ты же наш единственный ребенок. Если бы был у тебя брат, разве стали бы мы тебя отговаривать.
В те времена, во времена моего детства, существовал обычай, по которому старшего мальчика отсылали на время в храм.
В нескольких шагах от выхода из гурдвары росло большущее дерево пипал, вокруг его ствола лепилась невысокая приступка, а на ней, вперемежку с горшками для священных листьев тулси, лежали разбитые каменные фигурки. Они были такие красивые! Особенно одна, она была так похожа на мою маму. Была там и другая — пляшущая фигурка, ей, правда, недоставало одной из ее каменных ног, но зато у нее сохранились все четыре руки. Была еще безголовая фигурка: одно только тело, похожее на тело совсем молодой женщины, и было оно красивое, как у тех девушек, которые по утрам проходят мимо нашего дома к роднику с кувшинами на головах.
Многие фигурки были намазаны синдуром. Около приступки кто-то сделал навес из двух бамбуковых столбиков и соломы; к нему был подвешен колокольчик. Мама нарвала листьев тулси, разложила их перед фигурками и сомкнула ладони в молитве. Велела и мне молиться. Глаза у нее были закрыты, губы двигались. Я не закрыл глаза, чтоб можно было смотреть на красивые фигурки. Мама кончила молиться и звякнула в колокольчик. В колокольчик с удовольствием позвонил и я…
— Мама, — сказал я. — Я хочу остаться здесь! Стал бы священником, каждый день звонил бы в колокольчик!
— Пойдем, мой дурачок! — засмеялась мама. — Тебе нельзя в священники, потому что священником может быть только брахман по касте, а мы из второй касты — мы кшатрии.
— А кшатрий почему не может звонить в колокольчик?! — Ошеломляющая новость никак не укладывалась в сознании. |