Всю неделю Эллисон делала вид, будто она меня не знает. Всякий раз, как я пыталась с ней заговорить, когда присоединялась к группке ее подруг, она меня игнорировала. Когда я наконец не выдержала и громко разрыдалась, как маленькая, Эллисон закатила глаза и захохотала. До самого возвращения домой я просидела в домике, притворившись, будто вывихнула лодыжку.
Какое облегчение, что у меня есть подруга – тем более такая, которая любит животных, как и я. Я кидаю телефон в сумку, нащупываю флакон с лекарством, которое принимаю весь последний год. Сегодня я еще не приняла таблетку. И вчера тоже. Мне все лучше. Я чувствую себя сильнее. Даже весть о том, что Эллисон вышла на свободу, не тревожит меня так, как встревожила бы еще год назад.
Наверное, с лекарствами пора завязывать. Наверное, я уже готова жить самостоятельно.
Сейчас ей было бы пять лет, или шестьдесят один месяц, или двести шестьдесят девять недель, или тысяча восемьсот восемьдесят три дня, или сорок пять тысяч сто девяносто два часа, или два миллиона семьсот одиннадцать тысяч пятьсот двадцать минут, или сто шестьдесят два миллиона шестьсот девяносто одна тысяча двести секунд. Я все время веду подсчет.
У многих женщин, сидевших вместе со мной в Крейвенвилле, были дети. Некоторые даже рожали за решеткой. Помню, я бегала круг за кругом по тюремному двору; теннисные туфли глухо били по цементу, грудь сдавливало от духоты.
– Куда бежишь, детоубийца? От себя не убежишь! – говорил кто-то.
Я слышала хриплый смех, но ни на кого не обращала внимания. Никто не разговаривал со мной; только иногда обзывали детоубийцей, сукой или хуже. Все смотрели сквозь меня, как будто я была соткана из отвратительного воздуха в нашем тюремном блоке. И ведь многие из них сами были убийцами: они убили мужей, приятелей или застрелили кассира во время ограбления магазина. Но я хуже. Беспомощная малышка всего нескольких минут от роду была брошена в реку; ее унесло течением и разбило о берег.
Женщины в «Доме Гертруды» ничем не отличаются от женщин в Крейвенвилле. Никогда еще я не чувствовала себя такой одинокой, как сейчас. Знаю, как тяжко пришлось родителям. На их глазах я стремительно упала с пьедестала, и упала очень низко. Сейчас я хочу только одного: чтобы они приехали меня повидать. Я так давно не держала за руку маму, не обнимала папу. Не слышала смеха сестры. Правда, в нашей семье не допускались «телячьи нежности», но иногда, сосредоточившись, я вспоминаю, как отец гладил меня своей большой, сильной рукой по голове. Иногда, закрыв глаза, я представляю все таким же, как раньше – до того, как все пошло наперекосяк. Я представляю, что вернулась в школу, бегаю на соревнованиях по легкой атлетике, стараясь перекрыть собственный рекорд, сижу у себя в комнате, решаю уравнения, помогаю маме готовить ужин, болтаю с сестрой…
Вся моя жизнь была расписана заранее. Я знала, что сдам вступительные экзамены в колледж на «отлично», буду играть в волейбольной команде Университета Айовы или Университета штата Пенсильвания, четыре года проучусь в колледже, где буду специализироваться на юриспруденции, а потом пойду на юридический факультет. Будущее представлялось мне ясным и четким. Теперь все пропало. Кончено навсегда. Из-за парня и беременности.
С Девин я познакомилась, когда лежала в больнице под капельницей. Она объяснила, что меня обвинят в убийстве при отягчающих обстоятельствах и угрозе жизни ребенка.
– Когда девочка упала в реку, ты думала, что она мертва? – спрашивала она, расхаживая передо мной туда-сюда. Она никак не могла успокоиться. А мне тогда хотелось одного: свернуться калачиком и умереть. Но Девин постоянно теребила меня, заставляла снова и снова вспоминать все, что случилось.
– Конечно, – сказала я. – Конечно, я тогда думала, что младенец мертв.
Она крутанулась на каблуках. |