Она крутанулась на каблуках.
– Никогда не называй ее «младенцем». Поняла? – строго спросила она. – Называй ее «малышкой» или «девочкой», но только не «младенцем» – это слишком безлично. Тебе ясно?
Я кивнула.
– Я в самом деле думала, что девочка уже мертва, – сказала я, отчаянно желая себе поверить, но понимая, что не произношу ни слова правды. Судебно-медицинская экспертиза уже показала, что девочка была жива…
Потом Девин потребовала, чтобы я признала себя виновной в непредумышленном убийстве, преступлении средней тяжести, которое карается тюремным заключением сроком на пять лет, и в угрозе жизни ребенка, за которое меня могли бы посадить лет на пятьдесят, а то и больше. Девин уверяла, что столько мне не дадут ни за что. До суда присяжных дело так и не дошло. Мне не пришлось рассказывать о том, что произошло в ту ночь. Впрочем, подробностями страшной ночи никто как будто и не интересовался. По-моему, я напоминаю всем кого-то знакомого. Сестру, дочь, внучку. Может, даже их самих. В общих чертах всем было известно, что случилось. И всем этого было достаточно. Девин оказалась права. В конце концов меня приговорили к десяти годам в Крейвенвилле. Хотя в то время приговор звучал ужасно, десять лет все же лучше пятидесяти пяти, которые мне угрожали. Я спросила Девин, почему срок такой небольшой.
– Причин много, – ответила Девин. – Тюрьмы переполнены, обстоятельства преступления… В общем, Эллисон, они договорились о десяти годах.
Месяц назад Девин навестила меня в тюрьме. Я бегала по двору; в июльскую жару бетон плавился. Я чувствовала, как жар проникает сквозь подошвы теннисных туфель, сквозь носки. Тяжело дыша, я смотрела, как Девин стремительно приближается ко мне. На ней был серый костюм, который она носит как форму, и туфли на высоком каблуке. Я ни разу в жизни не носила туфли на высоком каблуке, ни разу не была на танцах в школе, так и не побывала на выпускном балу…
– Эллисон, хорошая новость! – сказала она мне вместо приветствия. – Твое дело передано в комиссию по условно-досрочному освобождению. На следующей неделе тебя вызывают на заседание.
– Условно-досрочное освобождение? – Я застыла, точно громом пораженная. – А ведь прошло всего пять лет! – Я даже думать не смела о том, что могу выйти раньше срока.
– Учитывая твое примерное поведение и шаги, предпринятые тобою к исправлению, ты подходишь для условно-досрочного освобождения. Разве не здорово? – Она смерила мое озабоченное лицо пытливым взглядом.
– В самом деле, хорошая новость, – ответила я – в основном потому, что именно это она хотела от меня услышать. Как я могла объяснить ей, что, привыкнув к заключению, к ужасной еде, к зверским условиям, примирившись с тем, как и почему я попала в тюрьму, я в самом деле обрела покой? Мне не нужно было планировать будущее. В тюрьме все решали за меня. Меня ждали десять долгих лет простого существования.
– Нам нужно подробно обсудить то, о чем тебя, скорее всего, спросят на комиссии. Самое важное, чтобы ты выразила раскаяние.
– Раскаяние? – переспросила я.
– Раскаяние, сожаление, – сухо пояснила Девин. – Ты должна убедить их в том, что сожалеешь о своем поступке. Если ты этого не сделаешь, тебя ни за что не освободят досрочно. Ты можешь так сказать? Можешь выразить раскаяние в том, что бросила новорожденную дочь в реку? – спросила она. – Ты ведь раскаиваешься, разве не так?
– Да, – не сразу ответила я. – Я могу сказать, что раскаиваюсь.
И я сказала. Я сидела за столом; члены комиссии перечитывали мое дело. |