Не во мне одном, во всяком случае.
Например, что до знакомых — я постепенно убеждался: они не просто избегают общаться со мной. Они, похоже, вообще теряют желание и способность общаться с кем бы то ни было — по крайней мере без конкретного повода и темы…
Что-то, безусловно, менялось вокруг — что-то трудноуловимое, но чрезвычайно существенное. Реальность странно окостеневала — и люди вместе с ней. При этом в них вдруг обнаружилась неожиданная самодостаточность — и не вполне беспочвенная: я обратил внимание, что многие стали не только уверенней себя чувствовать, но и отчетливо лучше жить. В самом прямом, материальном смысле. Это подтверждалось даже на уровне СМИ, хором долдонящих о повышении, укреплении и чуть ли не процветании. Оказалось ни с того ни с сего, что у нас СТАБИЛЬНОСТЬ: которую одни (в зависимости от декларированной степени свободомыслия) объясняли мудрым властным руководством, другие — высокими ценами на экспортируемую нефть…
Это, однако, никак не умеряло сосущей тоскливой жути, которой по-прежнему (и даже острее — может, по контрасту с объявленным благолепием) веяло от всего вокруг, не сказывалось на безобразии привычных городских примет, повсеместном хамстве и всеобщем озверении. Только если прежде откровенная отвратность российского бытия пусть никого ни к чему не побуждала, но хотя бы воспринималась всеми как нечто безусловно плохое, то теперь, ни на йоту не облагороженное, бытие это стало, по-моему, всех устраивать.
Было нечто глубоко, категорически — катастрофически — неправильное в происходящем; впрочем, я отдавал себе отчет, что любой, кому я бы попытался об этом сказать, объяснил бы все переносом мною на окружающее собственных сугубо индивидуальных проблем. Одно правда — мне в новой реальности места, кажется, не осталось вовсе.
Чайник барственно забурчал, изошел кудрявым паром и со щелчком самоустранился. Я залил кружку, поболтал в ней пакетиком, вынул его, капая на стол, поискал глазами, куда пристроить, не нашел. Опустил его обратно, встал, с кружкой в руках доковылял до мусорного ведра, утилизировал. Пошел назад, осторожно прихлебывая, замечая на соседней табуретке тощую бумажную пачечку, не иначе извлеченную матерью из почтового ящика. И вдруг поперхнулся.
Кипяток хлынул в гортань, дыхание остановилось. Я кое-как, расплескивая, поставил кружку на стол, страдальчески морщась, пытаясь вдохнуть. С острой болью скрутило легкие.
Наконец продрался кашель — и долго еще колотил. Продолжая кхекать, я схватил почту. Поверх рекламных газетенок («Матрасы всех размеров!!!») лежали два конверта: какой-то коммунальный счет и письмо.
Письмо как письмо. В графе «куда» печатными буквами синей ручкой был выведен наш адрес. А в графе «кому» значилось: ДМИТРИЮ СЕВЕРИНУ.
Я уронил конверт на стол, в мокрое пятно. Глухо неравномерно кашляя, стоял и смотрел, как он медленно сереет с угла.
3
— Статья сто пятая, часть первая… — я не видел, но очень хорошо представлял его ерзающую похабную ухмылочку. — От шести до пятнадцати. Пишешь признательные показания — пойдешь просто за убийство. Получишь свой шестерик…
— Я не убивал никого…
— Сто пятая, часть вторая, — интонация прыгнула вверх, дополнившись блатным подвыванием. — Пункт «д»: с особой жестокостью… Или пункт «и»: из хулиганских соображений… От восьми до двадцати… Считать умеешь?
Я знал, что сейчас будет. Я стоял мордой к стене, с руками, сцепленными наручниками за головой, ноги врозь — и ждал удара сзади в пах. В любую секунду. Ногой. Говнодавом. С размаху. Или дубиналом по почкам. Вот сейчас.
— Я не убивал… Я вообще его не знал…
Сейчас… Ну?. |