Изменить размер шрифта - +
не хотел спрашивать, за что именно, ведь ни все прозвучавшее в лихорадочной отповеди, ни этот опасный конфуз не имели значения. Молча кивнул, коснулся лица Андрея уже обеими ладонями и немного отвел волосы назад, наблюдая украдкой: будет ли страх? Но тот продолжал смотреть так, будто мысленно что-то зарисовывал, а через секунду повторил движение: тоже тронул его скулы, провел легонько к ушам, пропуская между пальцев раннюю седину.

— Позволь мне… — Он потянулся опять вперед, легонько прижался губами к одной щеке, потом к другой.

Пару раз он пытался делать так и в детстве. От таких излишних нежностей R. его мягко предостерегал: «Только матери и сестре. И потом невесте. Никому больше. И сначала спроси». Но сейчас он сидел и даже не мог пошевелиться. В висках стучало. Что, одергивать? Отталкивать? Сил не было даже держать спину.

— Зачем ты… — начал все же он, но осекся. Внутри будто треснул лед.

— Я очень плохо знаю тебя нового, — шепнул Андрей. — Но хочу узнать.

И не было нужно отвечать: «Я тоже», — R. просто улыбнулся, борясь с незнакомой теплой дрожью, и они одновременно отпустили друг друга. За спинами разгорался огонь. Из совсем маленького язычка — настоящее пламя.

— Ты не позволишь мне немного пожить с тобой? — шепнул Андрей и смущенно добавил: — Мои картины занимают не столько места, сколько кажется. А я и подавно.

R. все смотрел на него, уже зная, что ответит. Да, разговоров не оберешься, поймут бог знает как… но пока — неважно. За всеми шутками и жестами он слышал лишь то, на что не смог по-настоящему откликнуться в детстве. «Ты мне нужен. Больше не поможет сейчас никто». Сказанное иначе, с другим подтекстом, все это не теряло сути. И когда Андрей снова тронул его за руку, шепнув: «Я не настаиваю, просто подумал…», он сказал:

— У меня как раз есть свободная комната. — И легонько сжал пальцы в ответ. — А сейчас, может, ты хочешь чаю?..

 

Хитровка, трактир «Сибирь»

 

 

1887 год, 25 декабря, утро

Петька точил нож. Медленно и мерно ласкал лезвие крепким камнем, посматривая в небо за мутными окнами. Оно светлело: время нынешнее уже могло зваться утром, разве что без красной зорьки. Такие они, зимние ночи, — капризные и тусклые, как дурнолицые барские девицы, которых никто не берет замуж. Петька ненавидел зиму. Зимой цыганская кровь будто начинала кипеть от обиды, тоскуя по душистому разнотравью, чистым дорогам, землянике на каждом шагу и полным ковшикам звезд над головой.

Может, он не любил зиму и по другой причине: зимой-то не стало матери. Петька этого не видел, просто знал. Рассказали, будто однажды пела она в каком-то рязанском трактире, загуляла с пригожим барином, родила — да и убежала потом с маленьким искать этого барина в Москву, думала — приютит. То ли не нашла, то ли не приютил, но в конце концов замерзла она, дура, на Сухаревке, в углу зеленокупольной Троицы в Листах. А как иначе? Ослушалась же таборных, как ее ни стращали, — вот и умерла как подзаборная собака — так старшего и бросила на попечении баро. Петька ее, впрочем, не помнил, и если скучал, то той частью темной своей души, которая голоса не имела.

Петька точил нож и думал о Полинке: ух, скорее бы повидаться. Тоска без нее брала весь праздник, водка не пилась, песни не пелись, в карты не игралось, а с другой стороны — к лучшему: Полинка в «Сибири» слишком в чести, всяк норовит ее если не взять, то поманить, потрогать, затащить на колени — а она не противится, бедная, просто потому, что все не задарма. Петьке с этим мириться было труднее день ото дня, он зверел и сам себя не понимал.

Быстрый переход