|
Захотелось вдруг попятиться, отвернуться, спросить глупо-сумасшедшее: «Кто вы, сударь?». Но тут Андрей улыбнулся смелее, шире, теперь с той же узнаваемой гримаской, с маленькими морщинками на горбинке носа и блеском в глазах. И вместо рушащего все вопроса с губ R. сама собой слетела другая —
теплая, отчаянная, наиболее бессмысленная из возможных
фраз:
— Ты очень вырос. — Он подумал, слабо усмехнулся и добавил: — Я, наверное, тоже.
Андрей еще раз окинул его взглядом с ног до головы, кивнул и выдохнул:
— Ты не представляешь — как. — Обветренные губы едва шевелились.
К кому из них это относилось, он не уточнил, но, видимо, к обоим. И от слов немного отхлынула горькая память.
— Можно войти? — все так же тихо спросил Андрей, и R. молча впустил его в темную прихожую, провел к разлапистой вешалке из темного дуба. Увидев, что пальцы дрожат и не могут даже уцепиться за ткань крылатки, взял осторожно за плечи, предложил:
— Давай я тебе помогу.
Внутри все вновь сжалось. В детстве у них это быстро ушло в прошлое: уже семилетний, Андрей слишком, порой болезненно, стремился к самостоятельности. Гувернеру полагалось помогать в бытовых мелочах, но именно их мальчик отвергал — разве что в редкие дни особой лени или усталости мог сбросить шубу на руки и попросить помочь с сапогами. То же касалось и других вещей вроде причесывания, а любимым ответом на почти любое напоминание — об обеде, о прогулке, о сне — было сварливое: «Да сам я помню!», даже если на деле Андрей не помнил ничего. R. довольно быстро нашел к этому подход: напоминать перестал вовсе, на упреки невинно пожимал плечами: «А мне кто напомнит?», и поневоле Андрей действительно выучил свой примерный график и наладил режим дня. У него это получилось лучше и раньше, чем у Lize, с которой классная дама мучилась каждый божий день, от рассвета (когда девочка часами могла валяться в кровати, не желая подниматься) и до заката (когда азартно писала роман или, терзаемая бессонницей, требовала чем-нибудь ее развлекать).
R. понимал, что движет его подопечным; догадывался, что неродному ребенку в семье — а происхождение от Андрея перестали скрывать довольно рано — попросту страшно изнеживаться. Несмотря ни на какую любовь, его не покидало опасение: вдруг рано или поздно выставят вон? Он не говорил об этом вслух, но это угадывалось — по независимости, по робости и спорящему с ней желанию всем понравиться и в самых разных делах стать если не лучшим, то хотя бы уж необыкновенным.
Андрей не отстранился; ткань соскользнула с плеч. R. повесил крылатку — и в то же мгновение ноздрей коснулся тяжелый пряный парфюм. Никогда прежде этот флер не подбирался так близко, никогда не казался таким естественным, таким неотрывным от нового Андрея с его яркой одеждой, отросшими волосами и обволакивающим, бесстрашным, чего-то беспокойно ищущим взглядом. R. нравился этот запах, хотя он ни за что не признался бы в таком вслух. Да что там, он даже не решился подтвердить догадки: не попытка ли это воссоздать кифи, о которых они читали в трудах то ли Мариета, то ли его преемника Масперо.
Они пошли через комнаты — было видно, как Андрей старается не вертеться и поменьше глазеть на интерьеры. Он даже двигался от этого скованно, буквально каторжно, не в обычной лисьей манере, и R. спросил, просто чтобы не сгущать неловкое молчание:
— Что, сумеречно у меня здесь? Неуютно?
Андрей вздрогнул, остановился. Они были перед дверью в кабинет, но он развернулся обратно. Уже без стеснения обвел взглядом гостиную-столовую, залитую приглушенным светом; поднял глаза к потолку — к заполненным облачными фресками лепным медальонам — и покачал головой. Лицо немного просветлело, поза стала расслабленнее.
— Мне очень нравится! Все как я и представлял. |