Я, конечно, возражать не стал, потому что, в сущности, это был комплимент, но про себя подумал: «Что бы ты понимала в историях».
Сапожникова шла на попятную, и это мне доставляло удовольствие. Нет, самолюбие в обычном понимании этого слова тут ни при чем. Смешно даже подумать, будто мне могло быть лестно чувствовать себя руководителем этой несчастной запуганной жизнью женщины. Удовольствие я получал от сознания собственного благородства. По правде сказать, я чувствовал себя чуть ли не врачом.
На следующий день, ни свет, ни заря, по отпускным, естественно, меркам, я поджидал Сапожникову возле старого кипариса. Сапожникова не торопилась, и я, сам того не замечая, стал ходить вокруг дерева, время от времени поглядывая туда, откуда должна была появиться моя спутница. И вдруг кто-то за моей спиной сказал:
— И днем и ночью кот ученый…
Я обернулся и увидел перед собой Изюмова, впрочем, это мне теперь известно, что это был Изюмов, а тогда я увидел незнакомого парня в майке с надписью «Moskvich-412», такими торговали на пляже цыганки, и в панамке, наподобие тех, какие носят артековцы, или даже в настоящей артековской. Он стоял и улыбался. И улыбка у него была до ушей и далее, потому что уши казались продолжением улыбки, как это бывает у людей, у которых они сильно оттопырены.
— Иди, что покажу, — сказал он доверительно, взял меня за руку, как один ребенок берет другого, и подвел к ограде санатория.
Там была щель. Он кивком головы пригласил меня следовать его примеру и прилип к щели. За забором несколько немолодых и очень полных женщин делали зарядку под баян.
— Аэробятся, — почти с благоговением произнес Москвич, так я назвал про себя этого парня. — Это они для похудания, а то сердце жиром заплывает и можно задохнуться.
— Это как? — не понял я.
— Запросто, — недолго думая, ответил Москвич и снова уставился в щелку. — Гладкие… Ленивые, наверно… Мужиков своих небось пельмешками из пачек кормят, а сами эклеры трескают…
Я тоже пристроился к щелке и стал смотреть, как женщины приседают под летку-енку. Зрелище, прямо скажем, могло развеселить кого угодно. Москвич, так тот аж всхлипывал. И я тоже хихикнул и сказал:
— А что, девочки хоть куда.
И тут я вдруг заметил, что мы не одни возле этой ограды. С нами была Сапожникова. Она, по всей вероятности, успела увидеть, над чем мы смеемся, потому что сказала:
— Это не делает вам чести.
Она свысока глядела на Москвича. Но слова-то были адресованы мне:
— Смеяться над физическими недостатками других могут только очень недалекие люди.
И, не дожидаясь моих объяснений, она пошла прочь.
Я бросился за ней, хотя и не надеялся ее остановить. Уж больно она круто завернула. И что за оказия такая. Еще несколько минут назад все было так хорошо: и ожидание прогулки, и погожее утро, которое сулило прекрасный день, и надо же было подвернуться этому свистоплясу в дурацкой панамке. Что теперь делать? Сапожникова решительно направлялась в гостиницу, а я, как какой-нибудь набедокуривший мальчишка, поспешал за ней и канючил:
— Это не я… Это все тот Москвич… Я только взглянул…
— Как интеллигентный человек вы не должны были позволять ему глумиться над женщинами, — ответила она наконец, — Тот, кто потакает хамам, в десять раз хуже их. Вот из-за таких, как он, и из-за таких, как вы, скоро нельзя будет показаться на улицу.
В ее голосе было столько настоящей горечи, что я и впрямь почувствовал себя виновным в чем-то таком, отчего должно быть стыдно.
— Извините, — сказал я совершенно искренне. — Я виноват перед вами. |