Я встал:
— Простите, дорогие родичи, мне пора…
Аркатов с шумом, оскорбленно отодвинул свой стул, решительно протянул ко мне руку:
— Нет, ты не уйдешь!
В этом жесте было желание задержать меня, сделать свидетелем того, как подчинит он строптивиц. На глаза Светы навернулись злые слезы:
— Вот видишь, дядя Степа, видишь! Он и тебя может заставить и тебе приказать…
— Это ты об отце! — с угрозой крикнул Аркатов, желваки у него еще лихорадочнее запрыгали, а подбородок поджался.
— Я теперь тебе ни слова… — всхлипнула Света, повернулась и, чуть горбясь, бросилась из комнаты.
И столько горя, отчаяния было в этой согнутой спине, в руках, поднесенных к лицу, что и мне захотелось поскорее уйти.
Непроверенные тетради
— Степан Иванович! — тихо постучала в дверь соседа лаборантка Маруся Гусенцова. — Степан Иванович! — Немного подождав, повторила она громче и настойчивее.
Сегодня воскресный день, а учитель не выходил из комнаты. Последний раз Гусенцова видела его вчера в сумерки. Она возвращалась домой с завода возбужденная — им наконец-то удалось получить кормовой белок — и, вероятно, из-за этой-то взбудораженности не придала значения болезненному виду своего бывшего учителя. Сейчас Маруся вспомнила, что шел он медленно, тяжело налегая на перила лестницы. Ну конечно, заболел.
Маруся забарабанила обеими руками, потом изо всех сил рванула дверь, и она распахнулась.
Первое, что бросилось в глаза Гусенцовой: неподвижная фигура на кровати и стопки, прямо горы тетрадей на письменном столе. Мерцающий свет лампочки утомленно освещал холодную холостяцкую комнату. Из-под одеяла виднелась белая голова старика с плотно слипшимися ресницами под пенсне, которое он забыл снять.
Вскоре у дома остановилась машина. Молоденький врач склонился с трубкой над распростертым телом.
— Пневмония… — с апломбом объявил он.
В этот же день Степана Ивановича положили в больницу. Там он долго не приходил в себя и в бреду настойчиво требовал:
— Возьмите, Петров, сухой мел… Вы слышите, не горячий, а сухой…
Потом ему показалось — дверь приоткрылась, и вошел, опираясь на палку, сутуловатый человек в камзоле с кружевными манжетами. Пряди длинных волос спадали на плечи, густые брови лохматились над очками, белоснежный воротничок с продетым черным галстуком слегка приподнимал массивный подбородок.
«Где-то я встречал это лицо», — подумал Степан Иванович.
Гость подошел к нему и глуховатым голосом представился:
— Ректор Ивердонского института швейцарского кантона Во-Песталоцци.
Степан Иванович растерянно посмотрел на пришельца.
— Рад познакомиться, — пробормотал он, — учитель русского языка школы имени Чкалова Костромин.
Песталоцци не спеша сел, поджав под стул ноги в туфлях с огромными пряжками. С минуту помолчав, он спросил придирчиво:
— Вы согласны с тем, что я писал своему другу в 1780 году о пребывании в Станце!
— Согласен, — по-ученически робея, ответил Степан Иванович, — и даже помню некоторые места вашего письма. Вы писали о детях… позвольте… как это… да, да, вы писали: «У меня ничего не было: ни дома, ни друзей… Были только они… Их счастье есть мое счастье, их радость — моя радость. Моя рука лежала в их руке, мои глаза часто смотрели в их глаза. Мои слезы текли вместе с их слезами, и моя улыбка следовала за их улыбкой. Все хорошее для их тела и духа шло к ним из моих рук». Я, может быть, немного напутал! — смущенно спросил Костромин. |