Вот когда особенно ясной становится драгоценность каждого ее дня и часа. Кто сказал, что старость страшна! Она страшна, если ты больше не можешь никому ничего отдать. А если ты утром рассказывал внучке о четырех парнях, дрейфовавших сорок девять суток в океане, если после обеда пойдешь на завод позаниматься — для души — английским языком с инженерами, если вечером тебя ждут вести из Парижа, где проходит еще одну проверку наша старая дружба с французами, а после двенадцати ночи ты узнаешь, кто из Михаилов — Ботвинник или Таль — выиграл очередную партию, старости нет. Есть только бесконечно усилившаяся жажда жизни, когда боязно что-то не успеть, не узнать, не сделать.
Вон аллеей парка идет моя соседка Галя. Беленькая, с очень светлыми, как подтаявшие на солнце льдинки, глазами.
Галя работает на телеграфе, учится в десятом класса вечерней школы.
Увидя меня, приветливо улыбается.
— Иди, соседочка, сюда, — зову я, — посиди несколько минут, отдохни…
Она охотно подсаживается. Лицо у нее матовое, глаза усталые. Мне становится жаль ее: такая молодая и так нелегко достается ей жизнь.
— Трудно, Галчонок! — спрашиваю я сочувственно.
— Ничего, — бодрится девушка, — получу аттестат, легче станет…
Вдруг она оживляется:
— Да, Степан Иванович, поздравьте! У меня ж сегодня день рождения. Уже двадцать…
Ах ты, глупенькая, — «уже».
— Степан Иванович, приходите сегодня вечером. Ну, прошу, как папу…
Против таких слов разве устоишь! Ведь знаю: живет одна, угол снимает, родители где-то далеко.
— Только у меня негде отпраздновать, — словно извиняясь говорит она, — так мы пойдем к подружке Люде. Она с мамой живет на нашей улице — через два дома.
Меня берет сомнение. Ну как это я вдруг явлюсь к чужим людям! Но Галя настаивает:
— Нет, это удобно. Правда! Да они вас знают.
Собственно, немного и я их знаю. Вижу иногда из окна хорошенькую Люду в модных платьях и ее маму — молодящуюся женщину лет сорока двух.
— Так в семь. Я за вами зайду. Ладно!
— Ну что с тобой делать — ладно, — сдаюсь я.
Приняли меня радушно. Усадили на диван, альбомы какие-то дали. Я перелистывал их для приличия, а сам приглядывался с любопытством.
Комната большая, светлая, обставлена со вкусом. Ничего лишнего. Мать Люды — Екатерина Игнатьевна — живая, гостеприимная, хлопочет вместе с дочерью у стола. На Екатерине Игнатьевне зеленое, в обтяжку, шелковое платье с короткими рукавами; волосы завиты. Люда невысокого роста, очень изящна: на маленьких стройных ножках домашние туфли на гвоздиках, с одной перепонкой, знаете, «ни шагу назад». Прямые волосы спадают почти до плеч, на лбу челка. Все это девушке, несомненно, идет, но я, сравнивая ее с Галей, думаю о моднице неприязненно.
Через час Люда, извинившись, встает из-за стола. Вскоре она появляется переодетая в серый костюм и, глядя на гостей лучистыми глазами, расправляя на пальцах длинные перчатки, говорит, что увы, она вынуждена покинуть очень приятное общество.
Было нас человек шесть-семь, кое-кто улыбнулся, кто-то намекнул, что, мол, куда нам состязаться, и Люда — легкая, сияющая — ушла, а я снова подумал еще неприязненнее: «Ради подруги не могла отложить свидание. Живет тепличным цветком на мамин счет. А счет, видно, немалый… И эти перчатки нелепые напялила…»
Люда возвратилась за полночь, когда почти все гости разошлись.
Возвратилась веселая, все также излучая глазами ласковый свет, только губы на детски пухлом лице показались мне еще ярче и неприятнее.
Словно восполняя упущенное время, она стала шалить; выпила «штрафной» бокал вина, обчмокала мать, начала показывать Гале новые па, танцуя с ней танго за кавалера. |