Изменить размер шрифта - +
Обычно Питер любил ездить по России поездом, предпочитая железнодорожное сообщение авиации: мимо окна тянутся сменяющие друг друга пейзажи, соседи по вагону, вырванные из привычной среды обитания, склонны к общению. Порой за стаканом чая, облеченным в прихотливый подстаканник, уцелевший от советского быта, пассажир готов раскрыть случайному попутчику такие тайны, которые под угрозой расстрела не выдаст ни отцу с матерью, ни жене, ни священнику, ни психоаналитику… Стоп, Питер, ты напутал: психоаналитик как постоянная жилетка для слез — черта западного образа жизни, которая не проникла в Россию и, видимо, долго еще не проникнет. Зачем русскому профессиональное исследование души, если он имеет возможность поговорить по душам с приятелем, собутыльником или, как в поезде, совершенно чужим, но доброжелательным человеком? О, русские поезда! Здесь вам выдадут сырое дырявое белье с намертво въевшимися угольными частицами, здесь вас напоят жиденьким чаем, в который, ради показушного коричневого цвета, добавлена сода, здесь в холодное время года тянет сквозняками изо всех щелей, а летом парит густейшая духота из-за невозможности открыть хоть одно окно, но здесь свободно открываются сердца, а Питер, сохранивший в себе частицу писателя, ценил это превыше всех материальных благ.

На этот раз дорога для Питера, как и для остальных пассажиров двенадцатого плацкартного вагона, была подпорчена печальным обстоятельством: в середине вагона боковое место у окна занимала мать с больным ребенком. Девочку лет пяти везли в Москву, очевидно, чтобы показать врачам-дерматологам: туловище малышки под платьицем туго охватывали бинты, под которыми скрывались обширные мокнущие язвы. Каждые четыре часа разыгрывалась бьющая по нервам сцена: мать, чтобы сменить повязку, отдирала присохшую марлю и вату, которые спеклись в кровавую кору. Кислый дрожжевой запах волнами распространялся по вагону. «Больно! Мама! Больно!» — крики ребенка бередили совесть людей, заставляя невольно чувствовать себя виноватыми, хотя, рассуждая трезво, за неведомую болезнь маленькой страдалицы никто ответственности не нес. В остальное время девочка постоянно хныкала, капризничала; мать старалась занять ее книжками и игрушками, но добивалась лишь переменного успеха. Когда по-настоящему плохо и больно, людям, даже маленьким, не до игры.

— Мамаша, утихомирьте дочку, — ворчливо попросил полный человек в бархатном красном халате, с редкими седыми волосами, через которые просвечивала кожа, испещренная пигментными пятнами. Лучше бы он этого не делал! Взведенная несчастьями до состояния тугой струны, женщина вскочила со своей боковой полки, одернула на себе растянутую, обесцвеченную бесчисленными стирками кофту и двинулась на штурм:

— Вам, значит, не нравится, что моя дочка плачет? А жить в Москве вам нравится? Вы москвич?

— Допустим, москвич, но что…

— А то, — не позволила ему договорить мать больной девочки, — что это вы, москвичи, нас съели! Вы Ельцина этого поганого к власти привели, дерьмократов, чтоб они все сдохли, которые нас обворовывают. Нет, вы подумайте: моя девочка разве просто так плачет? Она плачет потому, что в районной больнице нет лекарств, нет шприцев, лечить ее нечем, врачам самим есть нечего, вот направили нас в Москву, девочку еще, может, в больницу возьмут, а мне куда деваться прикажете? На улицах побираться? Денег-то в обрез, на дорогу туда и обратно вот только и наскребли… И вы мне — утихомиривать? Утихомирил один такой, вот я тебя сейчас утихомирю!

Женщина замахнулась, но бессильно уронила руку, разжав костлявый кулачок. Сразу несколько пассажиров бросилось ее успокаивать. Пожилой человек в вызывающе богатом халате оправдывался, что-то предлагал, кажется, устроить ребенка в отличную клинику — Питер, не слышал. С внезапным спазмом в горле он обернулся к окну, мимо которого проносилась перекособоченные серые стога, накрытые сверху целлофаном, белым, словно свежевыпавший снег, хотя до заморозков оставалось не меньше месяца.

Быстрый переход