Изменить размер шрифта - +
Здесь он и будет стоять всю зиму, на замке, в подвале.

Отец положил руку мне на плечо.

— А лучше всего просто копить деньги.

По тихой лестнице мы поднялись в квартиру, к маме.

У меня набралось 736 крон 20 эре. Недоставало 1513 крон и 80 эре. Я даже полпути не одолел.

Снег все шел и шел.

Желтый снегоочиститель громыхал каждую ночь.

Настал декабрь, и спрос на цветы был, как никогда, огромный. У меня мелькнула мысль стать на лыжи, но, к счастью, дальше мысли дело не пошло, ведь снежный покров менялся от угла до угла, а мне было вовсе неохота то и дело смазывать лыжи, добираясь от Улаф-Буллс-плас в Санкт-Хансхёуген. Я ходил пешком. Разносил цветы. Носил мрачные венки в Западный крематорий, для большинства умерших в декабре. Ходил с красивыми яркими букетами в женскую клинику на Юсефинес-гате, потому что и детей в декабре рождалось много. Знакомился с новыми адресами и заносил их в нужные места Библии разносчика цветов: Дамстредет, Стенсгатен, Инкогнито-террассе, Грённ-гате, Арбиенс-гате, даже Дункерс-гате там была, я шел следом за снегоочистителем, но однажды мне пришлось искать укрытия за сугробами на Тидеманнс-гате, у Лунна, в «Фотоаппаратах и пленке». Как раз в тот день мама работала. Сидела на стуле в углу, в пальто, выглядела потерянной, и я, воображавший, что здесь она всегда счастлива, как бы застал ее на месте преступления и прямо-таки не сразу узнал, пока она в конце концов не разглядела, что это я, а мне захотелось отвернуться.

— Ну и вид у тебя, — сказала она.

Я стоял вроде как в пруду среди фотокамер, линз, проекторов, футляров и рамок.

В магазине ни звука, кроме голоса мамы.

— Ты одна? — спросил я.

Мама встала.

— Шеф застрял на Карл-Бернер.

Я слегка воспрянул.

— Значит, шеф — это ты, — сказал я.

Мама рассмеялась и стала похожа на себя.

— Об этом я не подумала.

— Ты — шеф, — повторил я.

Мама положила пальто на стул, но перчатки снимать не стала. Этих перчаток я на ней раньше не видел: серые, элегантные, из гладкой, мягкой ткани.

— Только ты и бродишь по улицам в такую погоду, — сказала она.

Снег залепил окно, замкнул нас внутри.

Где-то, кажется в стороне Скарпсну, рычал снегоочиститель.

— Мне надо идти, — сказал я.

Мама положила руку мне на плечо.

— Сперва я заварю чайку. Тебе очень не повредит.

Мама провела меня в соседнюю комнату, в студию. Посредине на треноге стояла камера. Одна стена затянута белой простыней. Наверно, это задник, нейтральный, подходящий в любой ситуации. На полу начерчен крест, вероятно мелом, указывает место, где должен стать клиент, чтобы снимок вышел четкий. У зеркала в углу желающие, преимущественно дамы, как я думал, могли, если надо, подправить макияж и прическу, почистить зубы, подкрасить губы, в тщеславной попытке приукрасить себя для вечности. На столе разложены всевозможные вещи — меч, мяч, шаль, плюшевый медвежонок, зонтик, боа, шляпа, и я тотчас подумал: реквизит, мир полон реквизита.

Чай у мамы был уже готов, в зеленом термосе.

Она подала мне горячую чашку.

— Сфотографировать тебя? — спросила она.

— А ты можешь?

Мама улыбнулась:

— Так я же тут шеф, разве нет?

Я пил сладкий, золотистый чай, который быстро остыл и стал горьким, а мама тем временем готовилась к съемке. Поправила простыню, зажгла лампу, придвинула стул. Вообще-то я бы предпочел не сниматься. Если честно, сниматься мне совсем не хотелось. Точно не знаю почему, но меня охватил безмерный и непостижимый страх. Сердце стучало так, что, наверно, слышно было чуть не на весь Осло-2. Только мама не слышала. Она сегодня оглохла.

Быстрый переход