Изменить размер шрифта - +
Еврей – носитель могучего «бессознательного», не собирающегося разоружаться. Фрейд «анализирует» бессознательное, но кончает его восстановлением во всей нерушимой, неприступной силе. Фрейдовское аналитическое вглядывание в недра психики не увидит там ничего прочнее и первичнее благоговейной, ужасающей привязанности к Отцу. Фрейдовское «воспоминание» раннего опыта человечества (похожее на платоновское воспоминание идей) ничего весомее раннего потрясающего отношения к Отцу не вспомнит.

Люди убили Праотца. Этот факт почему-то бесспорен, и люди обречены теперь без конца о нем вспоминать. Правда совершившегося убийства для Фрейда – раньше всех доказательств; наоборот, что-то доказать или показать в современном человеке можно только ею. Почему Праотец должен был быть таким страшным, таким размашисто-свирепым, беспредельным? Почему он должен был быть для первобытного человека именно всем – настолько, что после его убийства остались только осколки прежней, бесспорной, жуткой цельности существования в непрестанном страхе? Люди ее не выдержали, они убили Отца. Их уделом стала жалкая беспомощность рассудка. Они расстались с мощью, ушедшей теперь в бессознательное, которое до сих пор одно только еще и живо древней распоясанностью Господина. Непреходящее, надолго вперед запасенное значение Фрейда в том, что он восстановил среди слащавого христианского и послехристианского гуманистического мира понимание жути первобытного Отца, заставил почувствовать, как на самом деле сковывает человека то, что античность еще знала под именем «страха Божия».

А как же «любовь к Отцу»? Она есть, и она неотделима от страха, но она не только другая, чем «либидо», а прямо противоположна «либидо». Шлагбаум между одной и другой привязанностью кладется запретом инцеста – еще одной древней реалией, рационально обосновать которую не удается. О запрете инцеста ничего не знают животные. Характерным образом инцест не считается юридически преступлением в современных культурных обществах. Запрет тут глубже физиологии, юриспруденции, социальной целесообразности. Этим запретом охраняется неприступность Отца, нарушаемая в случае инцеста. Отец – безусловно Другой. Посягательство на его неприступность воспрещается той же иррациональной необъяснимой силой, которая создала институт Отца. В этой связи можно было бы заметить, что норма именования по отчеству, существующая, похоже, только в России, внедряет у нас институт Отца в каждодневный быт так, как это не делается больше нигде в мире; точно так же, по «принципу» амбивалентности, наша матерная брань, основная и самая распространенная формула которой уничтожает отцовство (произносящий ее объявляет себя одновременно занявшим место отца и заведомо не берущим на себя ответственность отца), тоже оказывается исключительной особенностью России и окружает институт Отца жутью.

Реалия запрета на инцест, только что упомянутые нами реалии русского «отчества» как обязательного у нас для полного именования человека и нашего «мата» выразительнее всякого теоретизирования кладут непереходимую границу между либидо, сладкой привязанностью к партнеру, и ужасающей привязанностью к Отцу. Богословам, привыкшим запросто упоминать рядом с «любовью к Богу» «любовь к человеку», следовало бы задуматься о непереходимой пропасти между двумя любовями. Праотец и запрет – две вещи нераздельные настолько, что бессмысленно говорить, праотцом ли создан запрет или запретом – праотец. «Не видна причина запрета», – говорит Фрейд и заставляет задуматься о том, что она и в принципе не может и не должна быть видна; что тут мы прикасаемся к беспричинному. Мы не знаем почему – мы не видим этого в животном мире, – но любовь к Отцу и всему, что идет от Отца, к матери, сестре, брату, должна быть другой, чем та, которая некогда связала отца с матерью.

Быстрый переход