Понимание всего этого еще более углубится, если мы предпримем исследование удивительного понятия святости. Что представляется нам собственно «святым» в отличие от других вещей, ценимых нами и признаваемых важными и значительными? С одной стороны, связь святого с религиозным несомненна, она акцентируется самым навязчивым образом; всё религиозное свято, прямо-таки ядро святости. С другой стороны, наше суждение подрывается многочисленными попытками наделить чертами святости столь многое другое – личности, учреждения, установления, мало что общего имеющие с религией. Эти усилия служат некоторым очевидным тенденциям. Будем исходить из запретительного характера, столь прочно привязанного к святому. Святое есть явным образом нечто такое, к чему нельзя притрагиваться. Святой запрет имеет очень сильную аффективную окраску, но, собственно, без рационального обоснования. В самом деле, почему, скажем, инцест с дочерью или сестрой должен быть таким уж особенно тяжким преступлением, заведомо злейшим, чем всякая другая сексуальная связь? Допытываясь до подобного обоснования, мы, несомненно, услышим, что против него восстают все наши чувства. Но это означает лишь, что люди принимают запрет за само собой разумеющийся, что они не умеют его обосновать.
Негодность подобного объяснения доказать достаточно легко. Что якобы оскорбляет наши священнейшие чувства, то среди правящих фамилий древних египтян и других ранних народов было распространенным обычаем, можно было бы даже сказать – освященным образом действий. Само собой разумелось, что фараон находил в своей сестре свою первую и высокороднейшую жену, и поздние преемники фараонов, греческие Птолемеи, не колеблясь подражали этому образцу. Тем самым напрашивается, скорее, тот вывод, что инцест – в данном случае между братом и сестрой – был привилегией, обычным смертным недоступной, но предоставлявшейся царям, представителям богов, подобно тому как ведь и мир греческой и германской саги тоже нисколько не коробят подобные инцестуозные отношения. Смеем предположить, щепетильное соблюдение равенства родовитости среди нашей высшей аристократии является еще остатком той древней привилегии; и можно констатировать, что вследствие столь много поколений практикуемых близкородственных браков в высших социальных слоях Европа сегодня управляется лишь членами одной и еще другой семьи.
Указание на инцест у богов, царей и героев помогает разделаться и с другой попыткой обоснования запрета – биологическим объяснением страха инцеста, возводящим этот страх к некоему темному знанию о вредности близкородственных браков. Но недостоверно даже то, что близкородственные браки несут в себе опасность, и уж тем более что первобытные люди распознали ее и отреагировали на нее. Шаткость в определении разрешенных и запрещенных степеней родства равным образом говорит против гипотезы «природного чувства» как первоосновы страха инцеста.
Наша конструкция предыстории навязывает нам иное объяснение. Завет экзогамии, негативным выражением которого является страх инцеста, заключался в воле отца и был продолжением этой воли после его устранения. Отсюда сила его аффективного подчеркивания и невозможность рационального обоснования, тем самым его святость. Мы с уверенностью ожидаем, что исследование всех прочих случаев священного запрета приведет к тому же результату, как и в случае страха инцеста; что святое первоначально есть не что иное, как длящаяся воля праотца. Тем самым проливается свет на непонятную до сих пор амбивалентность слов, выражающих понятие святости. Это та амбивалентность, которая господствует в отношении к отцу вообще. Sacer означает не только «святой», «освященный», но также и нечто такое, что мы могли бы перевести через «проклятый», «отвратительный» (auri sacra fames – «золота гнусная жажда»). Воля отца, однако, была не только чем-то таким, во что нельзя было вмешиваться, что надо было высоко чтить, но и таким, перед чем трепетали, потому что она требовала болезненного отказа от влечений. |