Изменить размер шрифта - +

Я, конечно, в хвост и боюсь, что опоздаю, и ничего не достанется мне, а времени напрасно много пройдет.

– Достанется всем, – отвечает спокойный голос, – вон еще корзину несут.

Мало остается и от второй корзины, когда я подхожу. Кто продает, я не могу видеть, мелькают только руки его с деньгами и время от времени слышится его:

– Достанется всем!

– Сколько? – спрашивает.

– Две, а можно три?

– Хоть десять!

По восемь гривен: за десять – восемь рублей! и нисколько не жалко, и двадцать отдал бы.

Дома все тянутся ко мне, из рук хотят вырвать. И я им, как тот продавец, повторяю:

– Достанется всем!

Я не знаю, как продавец, что достанется, а повторяю его слова:

– Достанется всем!

И вдруг:

– Тьфу, тьфу, тьфу!

Дети заплакали.

– Что такое?

– Земля!

Пробую: земля во рту. Смотрю на свет: глина пополам с тем, что на улице воробьи клюют. Горько мне, говорю:

– Земля и… воля: за это-то в тюрьме отсидел: воля, а вот земля… Попробовали собачке Урсику дать – нос отвел.

Земля!

Рассеяно повторю: «Земля и воля». А меня поправляют: «Воля и земля: сначала была воля – отсидел, а теперь земля».

Еще раз попробовал Урсику дать, опять нос отвел. Земля!

И голос продавца мне ясно вспоминается: «Этого достанется всем!»

 

20 марта. У П. душа, как страстная свеча при ветре в разорванном фонарике. Когда он приходит, я весь складываюсь лодочкой в страхе, что мое какое-нибудь неосторожное слово задует его огонек. И уже бывало: его безумная поэма из темного дома у меня на столе.

Он пришел теперь бледный, измученный, с каплями пота на прекрасном лбу. Я предложил ему есть, и он, слава Богу, в этот раз не постеснялся и за едой бормотал про какую-то «меньшевичку» – встретилась ему на улице и дала записку куда-то, и там дали ему работу, простую, «физическую» (только бы не стихи!) в казарме. С радостью взял он метлу, но когда увидел, что красногвардейцы были мальчики, которых он должен бы учить, то вдруг бросил метлу: «Так нельзя, я мести за ними не могу!». На обратном пути опять встретилась меньшевичка, спрашивала, но он уже и не помнит, что такое ей наговорил, она не поняла и предложила рекомендацию в санаторий.

Выход нашелся простой. Я предложил поэту заложить мой новый костюм и вместе с его закладом у нас получится двести рублей.

Вот мы идем с поэтом в ломбард по весенней улице и отрывочно говорим:

– Весна!

– Ну, какая весна: черная.

– А соловьи все-таки прилетят!

– Все равно, весна будет черная.

Вспоминается прошлогодняя весна. Я жил в саду. В мае зацвели пышные яблони. Вдруг мороз, и все белое стало черным. Так и опять весна будет черная.

Вот на улицах мир: больше не стреляют, муравейник людской куда-то перебирается, занят делишками тайными. На улицах тишина, не чувствуется, что где-то за кулисами совершается всюду нечто гораздо худшее, чем стрельба: всеобщая сделка с совестью, размен человека.

На панель, по которой идем мы, выходит собачка очень странного вида, как пьяная, шатается и ложится. Кто-то бросает ей корку: «На, все равно скоро помрешь!»

Но у собаки не было уже веры, что это настоящая корка; она даже не поднялась, чтобы понюхать, а может быть, и у собаки перед самым концом оказалось что-то вроде собачьей гордости: не тянулась за коркой.

Другой прохожий пнул ее сапогом. Она поднялась и медленно пошла навстречу трамваю. Шел номер 8. Она легла на рельсы, и трамвай ее переехал.

Кто-то в публике, ожидавшей трамвай, сказал:

– Покончила самоубийством.

Быстрый переход