Изменить размер шрифта - +

 

Ключ и замок (из дневника)

 

8 ноября

Летом к нашему берегу на Васильевском острове приплыла барка с дровами, и рабочие всю середину улицы завалили швырком. Все лето, пока было тепло, в этих дровах совершалась Вальпургиева ночь. Теперь, осенью, треньканье балалайки прекратилось, иногда слышатся отсюда выстрелы: раз! и два! – потом, словно подумав немного, еще. Вчера мне объяснили эти выстрелы: расстреливают воров.

Нева плещется о пустые желтые бакены, и от этого кажется, будто вдали на море из пушек стреляют. Многие, проходя здесь, прислушиваются к этим звукам и, принимая за выстрелы, начинают разговор о дикой дивизии, о каком-то корпусе, посланном с фронта выручать Петроград, о бунтующем флоте, который должен обстреливать наши войска с моря. Многие, проходя здесь и слушая рассеянно глухие удары волн о железные бакены, начинают один и тот же разговор о том, кто освободит Петроград от тиранов.

Возле железных, черных ворот нашего дома я хожу взад и вперед с винтовкой, из которой не умею стрелять: охраняю жильцов нашего дома от нападений. В тесном пролете я хожу взад и вперед, как, бывало, юношей ходил с постоянной мыслью о том, когда же освободят меня, когда мир освободится от власти тиранов, совершится всемирная катастрофа и пролетариат будет у власти. Мысли мои, воспоминания время от времени прерываются стуком в железные ворота, я спрашиваю имя, номер квартиры и пропускаю по одному. А потом ясно вижу ошибку своей юности: и туда, в тот мир, в тот мир свободы, равенства, братства тоже пропускают по одному. Такой высший закон: всех сразу, всю безликую, безымянную массу невозможно пропустить через железные ворота. Доказательство налицо: совершилась мировая катастрофа и наступила диктатура пролетариата, а жизнь стала невыносима, и лучшие часы свои я должен проводить в тесном пролете двора с винтовкой, из которой не умею стрелять.

За воротами, в дровах, послышалась брань, жестокий спор, кто-то яростно стоял за правду и называл Керенского вором.

– А думаешь, Ленин не украдет? – слабо возражал ему кто-то.

– Не оправдается Ленин – и его на ту же осинку.

Потом началась в дровах возня и потасовка.

– Насилие!

– Пикни еще – и увидим насилие!

Кто-то отчаянно закричал:

– Товарищи, мы православные!

Я открыл ворота и увидел Гориллу, она душила кого-то, а из-за дров кричали:

– Товарищи, мы православные!

Я помню, на каком-то митинге говорили о царстве Божием на земле и мало-помалу перешли на богатство царя, и какой-то мещанин, бывший раз в Зимнем дворце, сказал, что у царя все золотое, и столики золотые, и подсвечники золотые, и стены все отделаны золотом.

Ворвались теперь в Зимний дворец и давай выбивать из стен штыком золото, много, говорят, нашвыряли золота; когда рассвело, взяли в руки: бронза! и все бронзовое, и столики, и подсвечники.

Потом Горилла пошла к Неве, кто-то измятый, скорченный – к Среднему, и все стало тихо, и я опять хожу и раздумываю о двух «мы»: мы – товарищи и мы – православные. И о том, как это странно и неестественно сочеталось в одно: «мы, товарищи, православные», а в итоге из русского человека, природу которого во всем мире считали за мягкую, женственную, вышла Горилла.

Смиренным людям, униженным и оскорбленным, Достоевский давал утешение: «Терпите, Константинополь будет наш! Се буде, буде!»

И жили, терпели, и много делали доброго, пока недостижимый идеал не приблизился: иностранный флот вошел в Дарданеллы, русские войска готовы были ворваться в Болгарию. В это время один профессор в «Биржевых Ведомостях» предсказывал тем, кто имеет дачу в Крыму: обесценятся эти дачи потому, что каждому интереснее устроить свой уют на Босфоре.

Сентиментальная серая обезьяна протянула свои лапы в город невидимый и стыдливо спряталась: мы – православные.

Быстрый переход