Она была рядом с ним — в руках веер, гнусная улыбка расползлась по всей физиономии. Шлюха, подумал он. Он попытался снять что-то со своей шеи, разжать немного ее хватку. Он все слушал и слушал, но, разумеется, думал он только о музыке Боброва, именно ее пытался он ухватить. Впрочем, выстрел на холмах ничего не докажет: какой-нибудь одинокий охотник, вот и все. Из этого получится потрясающий фильм, подумал он. Мое возвращение на экран как «универсального гения». Но тщетны были его старания, до конца у него это не получалось. Материя ускользала. Она отказывалась подчиняться. Он чувствовал ее вокруг себя — реальную, тяжелую, неизбежную. Ужасающее ощущение подлинности. Меньше всего удавалось поведение Сопрано. В нем была какая-то простота, недостаток стиля, который придавал ему удивительно реальный характер. Он провел ночь спокойно, похрапывая на весь дом, рядом с делившим с ним комнату бароном. Ближе к полудню он приготовил им яичницу и открыл банки с сардинами, и в течение всего этого времени он, похоже, даже и не догадывался, что играет абсолютно невероятного персонажа, — такие в повседневной жизни просто не встречаются. Казалось, ему было так уютно во всем этом, так привычно убивать людей. Он ни разу не выказал ни малейшего волнения. Он получил от Вилли деньги и тщательно пересчитал их, банкнота за банкнотой, слюнявя палец. Затем он посмотрел на Вилли с пристальным вниманием, говорившим об отсутствии понимания и одновременно о желании понять. Его отличал некий реализм, тяжелая вульгарность, начиная с зубочистки, которую он держал во рту, как окурок, и к которой время от времени тянулся рукой для краткого обследования, до его панамы и широченных, почти что скрывавших его ступни, брюк, которые он порой подтягивал резким движением. Он набросил пиджак на плечо, и вы видели его голые руки, выступавшие из коротких рукавов рубашки; на правой руке была голубая пометка: татуировка. У него был золотой зуб, и это тоже — Вилли не слишком хорошо знал почему — добавляло что-то к тому впечатлению подлинности, которое он производил. Без барона он бы ничего не заметил. Он бы и правда поверил, что имеет дело со сбродом. К счастью, был барон. Он излишне старался. Он явно преувеличивал. Он решительно выходил из реального, переходя в гротеск — к счастью. Ибо исключительно благодаря ему Вилли внезапно — правда, чуть поздновато — осознал, в какую ловушку он попал. Барон был выполнен с расчетом специально на него. Это было очевидно. Стоило лишь взглянуть на него — удивленная физиономия, сдвинутый на ухо котелок, раздавленная сигара, которую, похоже, он не вынимал изо рта уже дня два, облегающие брюки в клеточку, белые гетры, бинокль и посреди всего этого — увядшая гвоздика. Это был такой персонаж, какие ему нравились, — полностью стилизованный, лунный и гротескный одновременно; казалось, он вышел из comic-strip, из старого немого фильма или какой-нибудь оперной декорации, но его не существовало в реальной жизни: жизнь, увы, была неспособна на такое. Эта была та стихия искусства, которой, как предполагалось, Вилли не может противиться. Но они неверно рассчитали свой удар. Вилли еще не до конца перешел по ту сторону зеркала. К сожалению, он еще был в состоянии отличить вымысел от жизни, миф от реальности. Барон, слегка качающийся на своих, впрочем, невидимых шарнирах — честь? невинность? отказ смириться с унижением быть человеком? — слегка трясущаяся голова, застывшая бровь, оцепеневшая от огромного усилия оставаться невозмутимым, отстраненным, хранить достоинство, — барон, в общем, был слишком хорош, слишком стилизован, чтобы быть настоящим… Конечно, они блестяще, талантливо облапошили растяпу, и этот растяпа не мог удержаться от того, чтобы не выказать им некоторое восхищение. Как же он мог быть таким дураком? Сейчас, когда он думал об этом, его больше всего поражал своей очевидностью бинокль. «Лейка» уже целую вечность выпускала такие, с маленькой камерой внутри, для профессиональных любителей чужих секретов. |