Но это чувство, переходившее порой в ярость, наполняло его настоящим стыдом и приводило в растерянность, потому что это было не французское чувство. Есть в этом, признавался он себе, экстремизм души, проявляющийся еще в том, что он не чувствует себя как дома на берегах Луары. Но это не страшно, подумал ок. Тот, у кого нет ни Луары, ни Дюранс, тот, кто выучил басни Лафонтена не на коленях своего отца, тот, кто всю свою жизнь покупал вино у торговцев, одним словом, тот, кто никогда не бежал полями с ранцем под мышкой, в черном фартучке и с беретом на голове, может обрести все это во вздохе, возвращаясь из леса, после любви. С такой, как у меня, рожей сделать это нелегко, попробовал он притормозить себя. Но достаточно дружеского прикосновения чьих-нибудь волос, чьей-то шеи у ваших губ, что подобно ожившему счастью, и в вас уже ничего не осталось от лица без гражданства и, пусть все вам воздается. Он поймал себя на месте преступления — его глаза увлажнились, — и он попытался заскрежетать зубами, по, не найдя никакого тона, соответствовавшего высоте своей репутации разорителя святых земель, высморкался, чтобы перевести недозволенное из глаз в нос. Остались только генерал де Голль да я, подумал он.
— Педро, еще один рог в лесной чаще. Со льдом.
— Вы опоздаете на корабль, — сказал Педро.
Обычное отношение Ла Марна к жизни сводилось к беспрерывной пародии: так он пытался обезоружить ее прежде, чем она доберется до него. Вероятно, у юмора нет иных истоков, кроме этого желания смягчить удары, возобладать над тем, что причиняет вам боль… Но доведенный до определенного предела юмор в конечном счете становится настоящей священной пляской, и именно так Ла Марн мало-помалу превратился в настоящего вертящегося дервиша, который уже не мог больше остановиться из страха пасть перед лицом реальности.
Первый разговор, который состоялся у Ренье со своим будущим другом, произошел сразу после Освобождения, спустя несколько недель после того, как он приступил к своим эфемерным обязанностям шефа сыскной полиции Ниццы, на улице Джоффредо: его первая работа состояла в глубоком изучения личных дел сотрудников, поставленных непосредственно под его начало, — он вызвал Ла Марна.
— Я заглянул в ваше личное дело.
Ла Марн ждал, все его лицо расплылось в выражении угодливой предупредительности. Позднее Ренье немедленно бы раскусил эту игру: Ла Марн изображал иерархические отношения между полицейским и его начальником, а это уже было способом изобличения.
— Я здесь нашел вынесенный вам приговор от 30 июня тысяча девятьсот сорокового года за публичные развратные действия.
Ла Марн быстро кивнул, и на его лице открыто нарисовалось выражение исполненного долга.
— Совершенно верно.
— Я буду вынужден потребовать вашего увольнения.
— Жаль, — сказал Ла Марн. — Я всегда лишь исполнял свой долг.
— И в этом случае тоже?
— В этом случае нет, господин директор, но это был трагический час, и со мной случился приступ. гм. приступ солидарности. Видите ли, я воздерживался всю свою жизнь. Но когда Франция пала, в этом уже не было необходимости. Я тоже дал себе волю. Мне захотелось как-то отметить это, в некотором роде тоже пасть. Я не мог оставаться единственным незапятнанным, не дрогнувшим посреди всего этого. Мне захотелось каким-то ощутимым образом приобщиться ко всеобщему поражению, к апокалипсису.
— Малышке было четырнадцать лет.
— Мои моральные устои внезапно рухнули, — сказал Ла Марн.
— И с тех пор не поднимались? — спросил Ренье.
Ла Марн заморгал своими длинными ресницами и с нежным упреком взглянул на Ренье. Но Ренье еще не знал тогда этого лирического клоуна и ничего не понял в этом зове, приглашавшем его спуститься на арену и поиграть. |