|
– И снова перевела взгляд на скалы. – Чудесный был праздник, гирлянды висели разноцветные. И оркестр: скрипки, флейты, кто-то на арфе играл.
– Где он в Беллоне раздобыл скрипки?
– Где-то раздобыл. И людей толпа, все нарядные.
Шкедт хотел уже было помянуть Фила.
Ланья обернулась к нему:
– Если платья не пропали, я точно знаю, где они.
Сквозь стеклянные двери протолкался мистер Новик с сервировочным столиком. Кофейники и чашки дважды звякнули, когда колесики переезжали порог. На нижнем подносе блюда с выпечкой.
– Вы вовремя пришли – миссис Альт как раз весь день пекла.
– Ух ты, – сказал Шкедт. – Аппетитно.
– Угощайтесь. – Новик разлил дымящийся кофе в голубой фарфор. – Сахар, сливки?
Шкедт помотал головой; чашка согревала колено. Он куснул. Крошки печенья посыпались, покатились по тетради.
Ланья, сидя на парапете и стуча кроссовками по камню, сжевала хрустящий рожок с кремом.
– Итак, – произнес мистер Новик. – Принесли мне стихи?
– Ой. – Шкедт смахнул крошки. – Ага. Но там от руки. У меня нет машинки. Я сначала над ними работаю, потом переписываю печатными буквами.
– Я думаю, разборчивый чистовик я расшифрую.
Шкедт глянул на тетрадь, на Ланью, на мистера Новика, на тетрадь.
– Вот.
Мистер Новик уселся поудобнее и полистал.
– А. Ваши стихи, я вижу, слева.
Шкедт поднял чашку. Кофе паром обжег губы.
– Итак… – Мистер Новик улыбнулся в тетрадь, помолчал. – Вам нанесена эта священная великолепная рана, что кровоточит… короче, поэзией. – Он снова перелистнул страницу, глянул мельком – едва ли успел прочесть (по подсчетам Шкедта). – Но вы склонились к ней? Узрели меж краев спайку вашей личной человечности с человечностью всей нашей расы?
– Сэр?..
– Не имеет значения, любовь ли, гнев, – продолжал мистер Новик, не поднимая глаз, – или отчужденность понуждают вас смотреть. Если не смотрите, вся ваша кровь пролита понапрасну… Нет, вероятно, я всего лишь пытаюсь вновь наделить значением то, что в искусстве неточно именуют Универсальностью. Именование, хочу отметить, воистину неточное. – Он качнул головой и снова перевернул страницу. – Все искусство не обязано нравиться всем людям. Но любой редактор и издатель в глубине души своей убежден, что всё нравится всем, – хочет, чтоб нравилось, мечтает об этом. Вы спрашивали в баре, как опубликоваться? – Он поднял голову, заблестел глазами.
– Верно, – сдержанно и с любопытством ответил Шкедт. Лучше бы Новик почитал стихи, молча.
– Издатели, редакторы, галерейщики, музыкальные антрепренеры! Дивны параметры мира творчества. Однако странствовать по нему с нашей раной – ценный искупительный опыт. Мне, впрочем, представляется, что в мир сей вступают, лишь получив от кого-нибудь в дар волшебный Щит. – Взгляд Новика снова опустился, снова поднялся, поймал взгляд Шкедта. – Хотите?
– А? Ага. Чего?
– На одной стороне, – с усмешливым пафосом нараспев продолжал Новик, – начертано: «Будь верен себе во имя верности своей работе». А на другой: «Будь верен своей работе во имя верности себе». – Взгляд его вновь упал на страницу; голос говорил задумчиво. – Страшновато становится, когда, выглянув из-за него, видишь, сколько таких же чужих брошены и мерцают в этом иззубренном пейзаже. Не говоря уж о голых людях, что чудно выкаблучиваются на вершинах всевозможных своих крутых гор, а порой и на плоских пространствах; кое-кто из них – господи всемогущий, сколько таких? – несомненно, сошел с ума! В то же время, – он опять перелистнул, – это замечательно усмиряет гордыню – вскоре понять, сколь близок ты и сам был уже раз десять к тому, чтобы плюнуть, отвлекшись… нет, не на богатство или славу, боже упаси, но на бесконечные занудные конструкты логики и неотвратимости, что все длятся и длятся, пока в один прекрасный день не наткнутся на неизбежное ущелье, кое раскрошит им суставы и даст тебе пройти. |