|
Штаны, подумал он, штаны такие же! По черной джинсе бедра змеилась белая нитка. Он (вместе с отражением) осторожно ее снял, поджал голые пальцы ног на ковре (носы черных рабочих сапог согнулись), опять протянул руку к стеклу. Разжал пальцы (отраженные пальцы разжались): нитка упала (нитка упала).
Между заскорузлыми костяшками и погрызенными ногтями он видел гладкую изнанку пальцев – и тоньше, чем у него. (Он выше меня, глупо подумал Шкет, выше и крепче.) Он повернул руку, посмотрел на свою ладонь: пожелтевшая мозоль вся исчерчена – линии глубокие, почти шрамы. Сквозь свои пальцы разглядел тылы отраженных – совсем редкая поросль, легчайший шрамик над вторым суставом и кожа чуть темнее слева от первого. Ногти у отражения, хотя и без полумесяцев – только на больших пальцах, – были длинные, как его подростковые грезы, и лишь самую чуточку грязные. Он опустил взгляд на другую руку. У него она закована в клетку ножей, а отражение держало… его тетрадь? Однако аналогия (он припомнил церковные часы, которым нечем показывать время) была слишком банальна и облегчения не принесла. Захотелось плакать; он взглянул в упор, и лицо, отражая малейший его тик, невзирая на бороду и очки (а также медное колечко в одном ухе!), воззрилось на него в растерянности, отчаянии и печали.
Сочетание вселяло ужас.
– Эй, – сказал кто-то, – чего вылупился? – подошел к зеркалу сзади, схватил за верхний край и дернул. Зеркало повернулось на стойках. Нижний край заехал Шкету по лодыжкам.
Шкет пошатнулся.
– Прыщи давишь? – ухмыльнулся Саламандр из-за стекла, теперь плоского, как стол.
Опешив и остервенев, Шкет бросился вперед и свободным кулаком грохнул по краю зеркала. Дальний край вырвался из нецепких пальцев, оцарапал Саламандру грудь, треснул в подбородок. Зеркало снова неспешно опустилось.
Взревев и схватившись за подбородок, Саламандр заскакал между вешалок с одеждой.
– Ты, блядь, что… Ырххх! Ох, блядь, язык, я, кажись, прикусил… Аааа! – В третий раз подняв глаза, он лишь заморгал.
Шкет ртом ловил воздух.
Из рамы выпал стеклянный треугольник и тоже разбился на ковре. За линиями разлома он видел себя – босой и безбородый, он задыхался и тер цепи на груди. Сбоку мерцала орхидея. Позади, чуть поодаль, стоял Денни и наблюдал, что-то держа в охапке.
Шкет развернулся в четверти света.
– Я тут… – Денни покосился на Саламандра, а тот тер подбородок и зыркал злобно. – Там вон обувь, сапоги, всякое такое. Я тебе принес, – он приподнял груду, – вот.
– Чего?
– Потому что сандалию же ты потерял. – И Денни опять покосился на Саламандра.
Шкет сказал:
– Теперь ты прыщи давишь? – И засмеялся. Едва накрыло, стремительно разрослось истерикой. Ему было страшно.
Смех, подумал он, – как долгий слипшийся лай. Он смеялся; облокотился на стол, заваленный рубашками, и поманил Денни.
– Ты же только на правой носишь, да? – Денни свалил на стол обувь – в основном сапоги.
Шкет взял два, три – все сплошь правые. Он засмеялся сильнее, а Денни ухмыльнулся.
– Вы чего там голосите? – окликнул Кошмар через проход. – А ну харэ верещать, бля.
Шкет затолкал себе в глотку и смех, и страх, взял высокий мокасин из мягкой черной замши.
Под серьезным взглядом Денни, придерживаясь за край стола – и помахивая орхидеей для равновесия, – Шкет впихнул ногу в мокасин.
Денни сказал:
– Мне тоже этот понравился.
Шкет засмеялся опять, и опять засмеялся Денни – пронзительнее, резче.
– Мы, наверно, их всех там наверху застремали, – сказала Кошмару одна девушка. |