— Дурнем безмозглым прикидываешься? — вскипел Меншиков. — Аль без твоего ведома император в Летний переехал? Не ты ль его науськал?
— Мне непонятен гнев вашей светлости, — спокойно ответил Остерман. — Его величество в поступках своих никому отчета давать не желает, а тем паче мне, ничтожному слуге его.
— Юлишь, Андрюшка! — прорычал Меншиков, и лицо его пошло красными пятнами. — Противу меня пойти вздумал, шельма неблагодарная?! Забыл, кто тебя на службу выволок? С Ванькой Долгоруким сговорился? С огнем играешь, да гляди, как бы не ожегся!
— Ваша светлость! — укоризненно воскликнул Остерман с видом оскорбленной невинности и приложил стиснутые ладони к груди. — Отриньте неправедный гнев! Клянусь богом, ни в чем я противу вас не провинился, и осуждения сии неосновательны.
— Неосновательны, говоришь? — переспросил Меншиков, безуспешно пытаясь поймать взгляд Остермана. — Если так, садись в мою карету и поезжай в Летний. Уговори отрока вернуться. Тогда поверю, что ты ни при чем.
— С великой радостью исполнил бы волю вашей светлости, — ответил Остерман, по-прежнему избегая глядеть в глаза Меншикову, — но, мню, желаемого таким образом не достигнешь. Государь горд и своенравен, противуречий себе едва ль потерпит. Лучше пусть ваша светлость обождет — может, его величество сами переменят решение.
Меншиков ударил тростью по краю стола так, что упал на пол и разбился кофейник. С трудом сдержал себя, чтобы не обрушить этот удар на потрепанный парик, прикрывающий голову вице-канцлера.
— Фарисей подлый! Дураком меня почитаешь? Берегись, Андрюшка, за измену крупно платить придется! Под суд отдам, как изменника, от православия отвращающего императора. Думаешь, я токмо пужал тебя колесом? Выдам и пятое-десятое…
Углы губ Остермана отвердели, хотя лицо по-прежнему было спокойным.
— О нет, ваша светлость, я столь великого наказания не заслужил. — Глаза его внезапно остро блеснули, словно лезвием взмахнул, он на мгновение упустил власть над собой, не смог удержать слова. — Мне, однако, известен человек, коего судьба сия вполне достойна. Он возвышен ныне при дворе российском, но, смею думать, уготованного ему не избежать.
Меншиков оцепенел. Никогда еще покорнейший Андрей Иванович ни с кем, а тем более с ним не говорил так предерзостно. Или знает что? Схватить за глотку, чтоб признался?.. Если даже червь осмелился… Может быть, и другие готовы списать светлейшего в покойники? Не рано ли хороните?!
Александр Данилович скрежетнул зубами и быстро пошел прочь. С малолетком он встретится завтра утром, пораньше, — водворит его на место.
Падение
Светлейшему не спалось. Тягостные предчувствия одолевали его. Сердце давила тревога, словно перед грозой. В чем его просчет?
Если быть предельно правдивым сейчас, наедине с собой, очень мало осталось от него, прежнего Алексашки, которого любил царь за готовность немедля отдать жизнь общему делу. Он вовсе очерствел, только и думает, что о себе… Да разве проживешь с жалостью в этот век? Сомнут, сметут…
Александр Данилович набросил на исподнее домашний шлафрок и пошел в «ореховый» кабинет. Долго сидел там в ночном колпаке-шлафанце. В полутьме горела единственная свеча, скудно освещала накладную золоченую резьбу. Одолевали тревожные мысли.
Кто восстанавливает против него отрока? Кто? Не иначе, Долгорукие. А ведь пытался с ними поладить. Сколько раздал чинов, земель, мужиков! Змиев на груди отогревал! Не признают за своего, погань родовитая, криводушная! Не след было вертопраха Ваньку царевым гофмейстером делать. Не иначе, он кляузы Петру нашептывает и бежать посоветовал. |