Прильнули к окнам домов, вышли на балконы Долгорукие, Голицыны.
Федор с отчаянием провожал глазами поезд, увозивший Марию. Куда едет она — хрупкая, нежная? Как вызволить ее? Может, броситься в ноги императору, просить разрешения разделить с Марией судьбу? Все бы оставил, только быть рядом: слышать ее тихую речь, видеть ясные очи. И тогда камень, затуманившийся было на его столе, обретет былую зелень.
Но уже был приказ адмиралтейств-коллегии о посылке его в Англию для обучения кораблестроительному делу. И со дня на день должен был он отправляться в дальний путь. А Мария все удалялась, деля судьбу своего отца.
Вот, щедро одарен этот человек природой и умом, и талантами, но забыл, что главное — служить отчизне, потерял себя, губит близких, губит Марию…
Рядом раздался голос двоюродного брата Ивана, он говорил с издевкой, ухмыляясь:
— Поволокли голубицу твою…
Как он догадался о тайном?
— Там с нее быстро святость сдерут…
Федор посмотрел на брата с отвращением, а Иван, словно нарочно, рану ковырнул:
— Эку красавицу нашел!
Ну что же, может быть, красавицей ее и не назовешь: высокий лоб, широкие брови. Но эти огромные, мягкого блеска голубые глаза, негромкий проникновенный голос, грациозность вызывали мысль именно о красоте, И еще — об открытой, незамутненной душе. Чистой, как его зелен-камень. Сказывают, прабабка Марии по материнской линии — якутка. Потому и разрез глаз такой, и скулы припухлые. А ему это любо.
Экипажи повернули за угол, скрылись, а по всем церквам пошел радостный звон.
Хмурая толпа мастеровых, работных людей, пригнанных из селений, стояла на деревянных тротуарах. Весть об опале светлейшего уже дошла до них. Архиепископ Феофан в проповеди объявил, что нечестивая тирания развеялась в дым.
— Как ни воруй, а край приходит, — сказал бородатый угрюмый мужик в дырявой поддевке. Помолчав, добавил: — А хрен редьки не слаще. Всякий светлейший нам темнейший. Все они царя-батюшку обманывают, глаза его от нас отводят… Выжечь бы их дотла.
— Писарь конторский баял — отравил он ампиратрицу… И грамота у ево найдена к королю шведскому, — тонким голосом произнес верткий, с редкими светлыми усами человечишко с топором за кушаком, — навроде: займи десять мильенов, а я те вдвое отдам, когда на престол сяду.
— Это брехни, — отмел слухи бородач. — Где ж то видано, чтоб конюхов сын царем сел. Да и не станет ерой полтавский яд сыпать, Расеей торговать.
Верткий сокрушенно вздохнул:
— Видел бы Петр-ампиратор, что деется, — в гробу перевернулся. Бают, любил ево шибко…
— Так любил ворюгу, что лаями лаял, не одну палку, уча, сломал об него. Теперь чады князевы за родителя в ответе… — вставил мужик с лицом в оспинах.
— Ничо, на их век добра фатит, еще будут нас душить… — мрачно сказал бородатый. — Баре дерутся, а у нас хребтины трещат.
Тотчас же вслед опальному поскакал нарочный — гвардии адъютант Дашков, передал в Ижоре Пырскому предписание Верховного тайного совета — у всех в обозе отнять оружие.
За полчаса капитан отобрал ружья и палаши у драгун, а у остальных — пистолеты, шпаги, кортики и, свалив все это на подводу, приказал с его сопроводительным письмом везти назад, в Питербурх.
Меншиков, мрачно глядя на позорное разоружение, вдруг почувствовал, что у него запеклось в горле что-то солено-теплое — хлынула кровь.
Засуетился лекарь. Здесь же соорудили носилки, концами привьючили к двум лошадям, и путь дальше Меншиков продолжал лежа.
На привале он, по настоянию Дарьи, продиктовал Марии письмо к Остерману: «Сиятельнейший барон и превосходительный господин действительный советник и кавалер, мой милостивый благодетель, послано от меня в высокоучрежденный Верховный тайный совет прошение о присылке опытного лекаря — из гортани руда пошла. |