Подался Андрейка в поляки, да был словлен, назад пригнан и порот до полусмерти на конюшне. Ночью пробралась туда Глафира с мокрой холстиной, прикладывала ее к рубцам. Андрейка щекой к руке ее прижался, прошептал:
— Не было счастья, да несчастье помогло, узнал я руки твои. Все едино сбегу. Да хочу вместе с тобой…
Так надо же горю: прихватили Глафиру вместе с фамилией светлейшего в ссылку, оторвали от любого.
…Угомонилась суета, улеглись крики, и Меншиков, лежа на топчане, ушел в полузабытье.
…Вот полутемная клеть, прилепившаяся к дворцовой конюшне. Тихая, робкая мать, сгорбившись за шитьем, ждет мужа Данилу. Он вваливается, как всегда, пьяный: всклокоченная борода, налитые кровью глаза. Хватает что попало под руку, избивает жену, сына, маленьких дочек. Богом проклятые годы!
Вместе с батюшкой чистит Алексашка царевы конюшни. И опять побои. Недоуздком, чересседельником, ременным хлыстом. И побеги из дому, и возвращенья… Матушка вскоре умерла, а отец отдал сына в ученье к знакомому пирожнику Пахомычу.
Сначала тот заставлял мальца тесто месить, горшки чистить, потом доверил вразнос пирогами с горохом торговать. С корзиной, прикрытой рогожей, носился Алексашка по улицам, площадям, обжорным рядам. Ловким «купцом» оказался: приманивал бойкой прибауткой, лукавил при сдаче, с пьяниц в кабаках двойную цену сдирал, приносил добрую выручку Пахомычу, да и сам в накладе не оставался.
А потом вдруг жизнь Алексашки круто повернулась: попал в услужение к веселому французу Лефорту, от него — в царевы денщики.
…Меншиков повернулся на другой бок. Прошлое вставало, как в зрительной трубе: подкрути ее — и приближается давнее…
Вот в невском устье вместе с бомбардирским капитаном Петром Михайловым поручик Меншиков на лодках атакует два шведских судна с пушками, приступом берет те корабли. И понеже неприятели «пардон» поздно закричали, почти всех их покололи. За ту викторию пожалованы они были Андреевскими кавалерами. Ночью же царь говорил ему: «Пора придет, флот, Данилыч, построим, и на окияне, и во всей Европе шествие творить будем. И внуки гордиться нами станут».
Надвинулось новое воспоминание… В день своего рождения слушает он вместе с императором молебен. Грохочут орудия в честь светлейшего князя. По выходе из церкви Петр обнимает его за плечи: «То ли мы еще сотворим, Данилыч!»
Разве спроста царь как-то сказал ему: «Люблю тебя, майн брудер, за находчивость в трудных делах, за то, что не ждешь указов, а делаешь по своим соображениям, не тратя времени на шатость перебранки». Правда, помолчав, добавил: «Да вот беда, Александр, — сдержек в тебе нет. Уймись. Зело прошу, за малыми прибытками не потеряй своей славы и кредиту. Первая брань моя лучше последней…»
Петр его никогда при других не бивал. Поучал дубинкой с глазу на глаз, а потом, как ни в чем не бывало, провожал ласково до двери. Утром бил, а в обед принимал и поручал присмотреть за постройкой кораблей на верфях нового порта, набережной. Значит, зело нужны были царю и его голова, и его служба со всякой верностью.
Труда он не боялся. Навеки запомнил тот день в Голландии на верфях, когда вместе с царем получил аттестат плотника их рук сурового корабельного мастера Геррин Клас-Поола.
Всегда искал работы. И разве только в Питере? Расчистив Поганые пруды в Москве, назвал их Чистыми, возвел рядом самую высокую в Москве церковь — башню с летящим архангелом Гавриилом на шпиле. Да мало ли делов творил с тщанием! И сам царь дал ему право рассылать указы, повеления. Знал, кому доверять.
…Потом привиделся светлейшему маскарад на тысячу масок. Петр, одетый голландским матросом, мастерски бил в старый барабан, обтянутый телячьей кожей, навешенный через плечо на черной перевязи. Перед царем шли два трубача в обличье арапов: в желтых фартуках и с повязками на головах. |