Она была потрясена. Мое состояние было не настолько серьезным, чтобы оправдать такое смятение. Люсьена объяснила, что, когда ей позвонили и сообщили об аварии, она была в гостиничном номере и собиралась переспать с одним из моих друзей. Она бросила его там без единого слова и примчалась ко мне. Это как раз и есть то, что я понимаю под верностью: когда любовь ставят выше удовольствия. Но я признаю, что позволительно думать иначе и находить в подобной позиции как раз отсутствие любви. Быть может, даже уместно допустить, что в моей психике уже таилась некая скрытая трещина, которая, беспрестанно расширяясь, и привела меня туда, где я оказался. Понятия не имею, а впрочем, и не ищу себе оправданий. Эти страницы — вовсе не речь в свою защиту. Но это и не призыв о помощи, и я не засуну рукопись в бутылку и не брошу ее в море. С тех пор как человек отдается мечтам, развелось столько призывов о помощи и столько брошенных в море бутылок, что удивительно, как еще видно море там, где должны быть одни бутылки.
Меня, наверное, часто раздражал образ душки-миллиардера, попадавшийся мне на глаза то тут, то там около тысяча девятьсот сорок третьего, который стоил Дули титула «плейбой номер один западного мира». Модные манекенщицы, обязательные для того времени злачные места, «феррари», Багамы и эта непрерывная череда юных красоток, столь ослепленных деньгами, что даже не требуют платы… У самого американца, казалось, не было ни личного вкуса, ни личного мнения, он словно полностью доверялся чужим взорам и аппетитам: ему требовались гарантии вожделенности. Если столько мужчин грезило тогда о Мерилин Монро, то лишь потому, что столько других мужчин грезило о Мерилин Монро…
В последний раз я повстречал Джима Дули в шестьдесят третьем, когда гостил несколько дней у промышленника Тьебона в его имении близ Оспедалетти. Прекраснее частного пляжа наверняка не было на всем итальянском побережье. Гостей собралось десятка два. Тьебону тогда было шестьдесят восемь. Несмотря на преклонный возраст — или, возможно, как раз из-за него — ему приспичило заделаться чемпионом по водным лыжам. Он выписывал на волнах арабески с легкостью, приводившей в замешательство, и — предел вызова бремени лет и законам природы — находил удовольствие в вызывающей демонстрации своего высочайшего мастерства: он выделывал свои выкрутасы, играя при этом в бильбоке. Это было великолепно, но была и неприятная сторона. Наш хозяин устраивал свои выступления в девять часов утра, и присутствие гостей считалось обязательным. Уклониться от этого, не проявив недостаток учтивости — или милосердия, было трудно. Так что мы всей компанией отправлялись на пляж и вежливо рукоплескали морским подвигам старика. А ему, этому лысому тощему стервятнику, танцующему на воде, подбрасывая и подхватывая шарик бильбоке в деревянную чашечку, не хватало лишь балетной пачки, чтобы стать совершенно неотразимым. Было в этом уродстве что-то от Гойи. Хоть смейся, хоть плачь. Но хор приглашенных был на высоте.
— Какая молодость! А задор-то, задор какой!
— Восхитительно!
— И это накануне своего семидесятилетия!
— Подумать только, во времена Мольера сорокалетний мужчина уже считался старым хрычом!
— Я всегда говорил, что это один из самых удивительных людей нашего времени!
Но рядом со мной какой-то молодой шалопай лет двадцати затянул под сурдинку:
— Это есть наш после-е-едний…
Как-то утром я оказался на пляже вместе с прибывшим накануне Дули. Американец был в кимоно, волосы взъерошены, хмурый взгляд. Обвив рукой талию какой-то кинодивы, скрашивавшей его досуг, он молча наблюдал за демонстрацией молодости, которую устроил старик, скользивший на одной ноге спиной к Риве, держась за фал одной рукой, другой играя в бильбоке и время от времени элегантно оборачиваясь вокруг себя на 360 градусов. |