* * *
Существо умирало.
Запертое, обманутое, ненавидящее, обреченное, оно упорно продвигалось по коридору к двери в комнату, оставляя на полу широкий кровавый след, и кровь спустя несколько секунд вскипала в ползущем следом пламени. Тело, не в силах нести такую чудовищную нагрузку, разваливалось, сосуды, не выдерживая давления бешеного тока крови, которую гнало в безумном ритме сердце, полопались во многих местах, пулевая рана в животе сильно кровоточила, и жизнь уходила с каждым метром, на который удавалось продвинуться вперед. Это его не останавливало. Оно не хотело умирать. Но и жить таким тоже не хотело, и продолжало ползти и выть от сознания собственного бессилия перед неумолимо надвигающейся смертью. Смертью окончательной.
Оно уже не помнило о существовании человека, чьим телом стало, и не пыталось его искать, хотя знало, что он, возможно, еще барахтается где-то внутри него — бесплотный, безумный сгусток, снова и снова перемалываемый чужими эмоциями. От него осталась только безликая память — как позабытая на столе книга, которую можно листать, как вздумается. По сути, он был уже мертв. Но это было не важно. Важным было то, что оно получило, наконец, в полное владение тот дар, к которому так стремилось, но воспользоваться им уже не могло.
Проталкивая свое тело вперед, существо иногда замедляло движение, чтобы вновь и вновь посмотреть на свои руки. Не обмани его собственный двойник, не придай ему раз и навсегда материальную, живую форму, из-за которой теперь разрушалась, не могущая растянуться и вместить ее в себя, человеческая плоть, — не сделай он подобного, тогда эти руки, бесплотные и послушные, могли бы стать чутким, волшебным инструментом. Но теперь это были ни на что не годные, разбухшие лапы, похожие на огромные волдыри. Из-под растрескавшейся кожи сочилась густая, грязно-алая жидкость, скрюченные вывихнутые пальцы не смогли бы ничего удержать, в том числе и кисть. Этим рукам не суждено было нарисовать ни одной картины.
Да и времени уже не оставалось.
Существо неумолимо разрушалось вместе с телом. Его зрение и слух ухудшались стремительно, гасли ощущения гладкости и легкой теплоты пола и вкуса собственной крови на языке. Дышать становилось все труднее, боль отдалялась, и это приносило существу новый оттенок страха, прежде незнакомый. На ходу оно чувствовало, как где-то внутри него что-то продолжает непоправимо смещаться и рваться, но сделать ничего не могло. Тело, с которым оно срослось, не подчинялось ему, как прежде это делала клетка-Чистова, и не в его силах было исправить хотя бы царапину или заставить глупое сердце биться ровнее. Единственное, что оно могло — это тащить следом покорную волну живого, ненавидящего пламени и отдавать приказы взглянувшим на него людям. Потому что все-таки являлось картиной. Особенной картиной. Пусть и охваченной тлением.
Одной из тех картин, которые не любят, когда на них не смотрят. И которые сами умеют смотреть.
Тяжело переваливаясь, задевая за опрокинутую мебель распухшими полушариями ягодиц, оно вползло в комнату и, часто, по-собачьи, дыша, уставилось на дерущихся. Оно увидело тех, кто с покорностью его воле рвались к лестнице. Увидело одного из бывших охранников, который не ввязался в драку, а, стоя за косяком и глядя перед собой пустыми глазами, стрелял без разбора в самую гущу дерущихся. Увидело человека, сражающегося с яростью зверя. И зверя, сражающегося за то, за что мог бы сражаться только человек. Стрелявший попал в него — и попал еще раз, но он не упал, только зарычал еще яростнее, блестя железным зубом. Этого было слишком мало, чтобы свалить сильного человека, решившего довести задуманное до конца и лишь потом умереть.
Существо застонало и снова двинулось вперед, к дерущимся, почти вбивая локти в пол и таща за ними непослушное тело. Сетка сосудов под кожей бешено пульсировала, прорастая все новыми и новыми фонтанчиками. |