С высот своего презренного тщеславия она рухнула вниз — оказавшись вновь ввергнута в непритязательное состояние, над которым поднялась только для того, чтобы презирать его из самых низменных побуждений и отстаивать и утверждать принципы, которыми некогда возмущалась, когда они затрагивали ее саму — и не только это, но, по ее собственному разумению, по крайней мере, она более не могла считаться респектабельным членом общества, к коим до сих пор себя относила. Взаимоотношения ее отца и матери отбрасывали на нее тень неизгладимого позора — тем более подавляющего, что отбросили ее от врат Рая, в которые ей вот-вот предстояло войти: падение свое она измеряла высотою социальных надежд, ею взлелеянных, которые, казалось, вот-вот должны были сбыться. Но нет в том зла, что дьявольские деньги, каковыми наследство обернулось для Элис с самого начала, превратились в ее руке в раскаленные угли. Нечасто падению предшествовала гордыня более неуемная, и нечасто падение оказывалось столь нежданным или столь унизительным. А воспоминание о собственном поведении, к коему Элис подтолкнули мифические богатства, превращало бичи ее наказания в скорпионьи жала. И, хуже всего, она оскорбила своего жениха, дав понять, что тот не стоит ее внимания, а в следующее мгновение оказалось, что сама она ее недостойна. Элис судила по себе, в ослеплении горького унижения, воображая про себя, как он вместе со своими сотоварищами потешается над незаконнорожденной плебейкой, пожелавшей сделаться знатной леди. Будь она более достойна честного Джона, она бы лучше его понимала. А так, большей удачи ей и не могло выпасть, нежели та, которая ныне представлялось ей непоправимым несчастьем. Если бы уничижение не проложило путь смирению, она бы опускалась ниже и ниже, пока не утратила бы все, ради чего стоит жить.
Когда миссис Гриторекс, утешив девушку по возможности, наконец, отпустила ее, Элис, не в состоянии выносить собственное общество, поспешила в детскую, подхватила Фоси на руки и принялась горячо обнимать малышку. Фоси в жизни своей не бывала объектом изъявления столь пылких чувств, и потому весьма изумилась; а когда Элис опустила ее на пол, девочка вернулась к своему креслицу у очага и посидела немного, глядя в огонь — а затем воспоследовала любопытная пантомима.
У Фоси была привычка — детям свойственная чаще, нежели предполагают многие, — делать все возможное, чтобы постичь состояние души, внешние проявления коего не укрылись от ее наблюдательности. Она пыталась уловить чувство, вызвавшее то или иное выражение; только воспроизведение сходного состояния, послужившего объектом ее придирчивого наблюдения, посредством собственных органов восприятия, удовлетворило бы маленького метафизика — и не меньше. Но что и впрямь могло показаться необычным, так это способ, к коему она прибегала, чтобы достичь искомой достоверности сопереживания. Словно прилежный студент драматической экспрессии, достигаемой при помощи лицевых мускулов, она неотрывно наблюдала за выражением лица заинтересовавшего ее объекта, все это время, вполне сознательно, придавая собственному личику очертания и формы другого лица, насколько возможно; по мере того, как достигалось внешнее сходство, маленькая исследовательница психологии воображала, что приводит себя в состояние, породившее подмеченный феномен — словно выражение ее лица отбрасывало тень внутрь, отражалось в сознании, и так, посредством двух лиц, открывало уму то, что происходило и обретало очертания в уме ближнего.
В данном случае, упорно меняя и видоизменяя выражение лица точно у гуттаперчевой куклы, девочка, наконец, добилась оптимального соответствия, и некоторое время сидела так, погруженная в задумчивость, словно застывшая маска Элис. Постепенно искусственные черты разгладились и из-за них проглянуло ее невозмутимое, серьезное личико. Едва преображение завершилось, девочка встала, подошла к Элис, — та смотрела в огонь, не подозревая о том, сколь пристально за ней наблюдают, — заглянула ей в глаза, вынула палец изо рта и сказала:
— Господь наказует Элис? Ах, если бы Он наказал и Фоси!
В личике ребенка отражалось спокойствие Сфинкса; глубины серых глаз не затуманились дымкой; ни облачка не омрачило ясного, словно беспредельные небеса, чела. |