И тогда, просыпаясь утром, можно было бы не бояться тяжелого сизого облака, которое сразу же окутывает тебя и заставляет снова закрыть глаза: "Да, это всех нас ждет. Ничего тут не поделаешь. Остается только ждать. Что бы мы ни предпринимали, мы все равно всего лишь ждем своего часа. Мы все лишь получившие отсрочку мертвецы, как сказал кто-то".
Однако вряд ли Луиса до такой степени потеряла рассудок — не думаю, хотя я ее совсем не знаю. А если не потеряла, тогда чего она ждет и как проводит часы, дни (уже месяцы!) и для чего торопит время или для чего убегает от него? Хочет, чтобы оно остановилось или чтобы прошло поскорее, потому что надеется, что в будущем все переменится? Она не знает, что я собираюсь подойти и заговорить с ней — как официанты в тот день, когда я в последний раз видела ее в этом кафе (в других местах я ее не встречала никогда). Она не знает, что я собираюсь помочь ей преодолеть несколько минут — она выслушает то, что я скажу (то, что в подобных случаях говорят все), и, может быть, скажет мне что-нибудь, кроме "спасибо". Ей останутся еще сотни минут до того, как на помощь к ней придет сон и затуманит ее сознание, которое никогда не успокаивается, как никогда не успокаиваются часы с их вечными "тик" и "так", которое всегда считает: один, два, три, четыре, пять, и шесть, и семь, и восемь — и так до бесконечности, не сбиваясь и не останавливаясь, пока существует сознание, пока человек жив.
— Извините, что я вас беспокою. — Я стояла перед ней. Она поднялась не сразу. — Меня зовут Мария Дольс. Вы меня не знаете, но я вот уже несколько лет захожу сюда по утрам позавтракать и всегда встречала здесь вас и вашего мужа. Я лишь хотела сказать, что мне очень и очень жаль, что с ним произошло такое несчастье, и что я очень вам сочувствую. Я долгое время вас здесь не видела, а потом узнала обо всем из газет. Мы не были знакомы, но, глядя на вас, я всегда думала, что вы очень хорошая пара. Вы мне очень нравились. Поверьте, я очень сочувствую.
Я поняла, что моя предпоследняя фраза убила и ее тоже: я сказала "нравились", употребив глагол в форме прошедшего времени, говоря не только о покойном, но и о ней тоже. Я хотела исправить оплошность, но не знала как — все, что мне приходило на ум, только усложнило бы мое положение. Я надеялась, что она все же поняла меня правильно: они нравились мне как пара, а пары больше не существует. Потом я испугалась, что, возможно, задела ее за живое. Возможно, именно об этом она меньше всего хотела говорить, именно эту мысль гнала от себя: "пары больше нет". Я хотела проститься ("Это все, что я хотела сказать, еще раз извините") и уйти, но Луиса Алдай вдруг улыбнулась. Улыбка была искренней: в этой женщине не было ни лицемерия, ни хитрости, ее можно было бы даже назвать наивной. Она поднялась со стула, положила руку мне на плечо и произнесла:
— Конечно, мы тебя тоже часто здесь встречаем. — Она сразу перешла на "ты", несмотря на то, что я обратилась к ней официальным тоном.
Мы с ней были примерно одного возраста — она на пару лет старше, чем я. Она сказала "мы" и "встречаем", словно еще не привыкла к тому, что она в этой жизни осталась одна, или словно считала, что и она умерла вместе с мужем и находилась там же, где он, — в другом измерении, словно еще не рассталась с ним, а потому не видела причин отказываться от этого "мы", которое было ее жизнью почти десять лет и от которого она не могла отвыкнуть за какие-то три месяца. Но потом она все же заговорила в прошедшем времени — возможно, потому что этого требовал глагол, который она употребила:
— Мы называли тебя Та Благоразумная Девушка. Видишь, мы для тебя даже имя придумали. Спасибо за добрые слова. Присядешь со мной? — И она указала на один из стульев, на которых незадолго до того сидели ее дети. |