Дело было так: дядя Менахем в коротких рабочих штанах и высоких рабочих сапогах стоял на стуле, поставленном на кухонный стол — гвозди и винты во рту, инструменты выглядывают из кармана и подвешены на поясе, — и соединял провода, чтобы потом поменять патрон и подвесить к потолку новый абажур. Мама придерживала стул за ножки, я смотрел на дядю обожающими глазами, а отец бегал вокруг стола и командовал:
— Не так… Затяни еще… Раньше отпусти это, а потом заверни то…
Дядя Менахем только косился на него сверху— сначала с удивлением, потом с нетерпением, а затем, наконец, выплюнул гвозди и винты на ладонь и сказал:
— ШАлев, — именно так, с тем самым ударением на А, — ШАлев, сделай мне одолжение, пойди, попиши стихи…
Это скрытое напряжение между «нагалальской» и «иерусалимской» ветвями нашей семьи имело несколько обличий — иногда очень забавных, иногда поменьше. Для мамы прославленная нагалальская круговая застройка была не менее «исторической», чем все иерусалимские святыни, и, даже покинув этот «нагалальский круг», она продолжала скучать по своему мошаву и по всем своим близким. Отец, напротив, терпеть не мог бабушку Тоню, сочувствовал дедушке Арону и ощущал, что мамины братья хоть и приняли его в семью, но без особой радости. Дядья посмеивались над тем, что у него все политические взгляды правые, а все руки — левые, а он отвечал им на свой лад, с изобретательной насмешливостью: во время своих редких приездов в Нагалаль всякий раз спускался к навесу для индюшек, кричал им: «Да здравствует социализм!» — а когда глупые птицы, по обычаю всех индюшек, отвечали ему восторженным хором согласия, поворачивался к хозяевам и с иронической улыбкой говорил им:
— Видите? Вот так оно делается. Это очень просто…
Понятно, что отец не был склонен к слишком частым визитам в Нагалаль, и мама, которая хотела, чтобы я не терял связь с ее семьей и родными местами, но не могла поехать туда со мной, потому что Рафаэла была еще младенцем, несколько раз посылала меня туда одного, с молоковозом, который доставлял молоко из Нагалаля в Иерусалим.
Мне было пять лет, когда мама в первый раз решила, что я уже достаточно большой для такой поездки. Она разбудила меня в половине третьего утра. Прежде всего мы выпили чай: она — свой кипяток, а я — из блюдца, чтобы быстрее остыло, потому что «нам уже нужно бежать, Мотька с его танкером не могут ждать долго».
«Мотькой» она называла Мордехая Хабинского, водителя нагалальского молоковоза, а «его танкером» был сам молоковоз, точнее, деревенский грузовик типа «Мэк-дизель» с установленной на нем цистерной. Иерусалимский молокозавод фирмы «Тнува» находился тогда в районе Геула, минутах в сорока пяти ходьбы от нашего дома, ходьбы молодой матери: одна рука держит за руку полусонного ребенка, в другой — маленький чемоданчик с его вещами, а вокруг — прохладная темнота летней ночи. Со временем я запомнил эту дорогу наизусть. Вначале мы спускались к бульвару Герцля, выходя на него напротив гаража автобусной компании «Мекашер», оттуда поворачивали налево, поднимаясь к памятнику Алленби в районе Ромемы и там сворачивали к мастерской каменотесов «Абуд-Леви», где обычно днем, когда мы с мамой ходили на рынок, непрерывно грохотали молотки и зубила, но в эти часы царила мертвая тишина — как будто воздух порвался точно в том месте, откуда должны были доноситься звуки.
Потом мы проходили лагерь Шнеллера и продолжали спускаться по улице Царей Израиля, главной улице Геулы. То тут, то там навстречу нам попадались торопившиеся на утреннюю молитву верующие, но ни единой машины не было вокруг, даже издали не видно.
Много позже, уже в молодости, лет в двадцать, мне довелось однажды испытать странное и приятное переживание, связанное с теми ночными походами: в течение трех недель кряду, почти каждую ночь, мне снилось, что я спускаюсь по тому же участку улицы, от лагеря Шнеллера и до площади Шабат, но один, без мамы. |