Изменить размер шрифта - +

— А у кого, по-твоему, могла подняться рука записать «Инфанту»?

— Начинаем работать на органы? — хмыкает Альберт. — Делать нечего — нажарила бы мужу котлет вдоволь.

Муза со стоном вздыхает, глядя на стену.

— Что? — осведомляется Боборыкин.

— Вообразите, что здесь мог висеть Веласкес!..

— А интересно, сколько бы вы за него теперь выложили? — обращается Альберт к Боборыкину.

— Тысяч двадцать пять-тридцать, — равнодушно роняет Боборыкин.

Альберт на миг перестает жевать.

— Не жирно?

— Если всерьез — на доллары и фунты — за Веласкеса это гроши. Веласкес — это отель-люкс на Ривьере.

Развеселясь от какой-то мысли, Альберт напевает на мотив из «Риголетто»:

— Ля-ля! Ля-ля! Выходит, иностранец роскошно погорел! — и с аппетитом принимается доедать все, что осталось на столе.

— По ассоциации вспомнился забавный случай. В двадцатых годах в Польше жил один художник, который время от времени делал прелестных «Рубенсов», — начинает со вкусом рассказывать Боборыкин. — Варианты, эскизы и свои оригинальные сюжеты. Парочку я видел — гениальная имитация. И вот некий пан-ловкач подбил его на солидного, масштабного «Рубенса». Затем холст записали, нарочно кое-как, и повезли за границу. И таким же манером таможенников взяло сомнение. Технику тогда не применяли, раскрыли картину, глядят — Рубенс! Скандал, газетная шумиха, сенсация. Неизвестное полотно Рубенса пытались тайно вывезти из страны! Картину, естественно, завернули обратно, ловкача всячески срамили, а ему того и надо. Он стал признанным обладателем Рубенса. И пока правда не выплыла наружу, продал его за баснословную сумму.

— А помнишь старичка, который в Столешниковом приходил просить на опохмелку?

— Еще бы! — Боборыкин оборачивается к Альберту. — Классический был специалист по голландцам. Пока не спился, пек их как блины, один к одному. Он говаривал, что в любой галерее мира есть его голландец. И действительно — есть.

Муза бережно собирает на поднос хрупкую посуду и выносит ее из комнаты. Слышится телефонный звонок, отдаленный голос Музы, взявшей трубку, затем она появляется в дверях.

— Папа, Цветков.

Боборыкин выходит.

— На прошлой неделе тебя опять видели в ресторане с женщиной, — горестно говорит Муза, продолжая прибирать.

— Да? В каком? — невозмутимо интересуется Альберт.

— В «Славянском базаре».

— Тебя дезинформировали, дорогая. В «Славянском базаре» я был не с женщиной — с девицей. С этакой дурочкой в стадии молочно-восковой спелости. К сожалению, выяснилось, что ни на что путное она не годится. На беспутное — тем более.

Муза в ярости.

— Проверил?

— Не привязывайся с глупостями. В рестораны я хожу потому, что дома нечего жрать. Мы едим на бесценном фарфоре и хрустале позолоченными вилками и ложками. Но что мы едим? Консервы, бутерброды, бесконечные яички всмятку, хорошо, если магазинные котлеты. Я всегда голодный. Я пережил ленинградскую блокаду! Как мы мерзли… Как мы боялись… Как голодали… Тебе не понять, ты была в тылу. А я хронически голодный.

— Но папа тоже перенес ленинградскую блокаду и очень умерен в еде.

— Ему легко быть умеренным. А мне нужно! Я на все жадный: жратва, деньги, женщины, удовольствия. Папа… У него уже переходный возраст. С этого света на тот.

— Не смей так говорить!

Разгневанная Муза выскакивает из комнаты.

Быстрый переход