|
Порадовался тому, что справился с тяжелым делом: у блокадников если начинала течь кровь, то останавливалась редко. Могла совсем не остановиться, и тогда возникала угроза, что человек вообще истечет кровью.
Раз организм еще работает, не сдается — значит, есть надежда, смерть отодвигается…
Выдохшись, Вольт сел на горку асфальтовых комьев, как на стул, вытянул ноги и неожиданно ощутил, как перед ним поплыл, сделался трескучим воздух, вместе с воздухом в сторону сдвинулся и кусок чугунной ограды, окаймлявшей их двор. Кучу снега, гнездившуюся у дома, пространство, обозначавшееся за ней, игриво пробивали острыми мелкими вспышками капли, срывающиеся с крыши…
Вольт вытер кулаком глаза, сглотнул соленую жиж-ку, собравшуюся во рту.
Когда он отдышался и снова подтянул к себе лом, из соседнего подъезда вышла стройная тоненькая девушка с серьезными серыми глазами, подняла руку — она знала Вольта еще с детской поры, это была Люба Жакова.
Невесомо, почти неслышно подошла к Вольту, тронула пальцами за рукав.
— Не сиди на льду, на грязи этой… Простудишься!
Вольт отрешенно покачал головой, через несколько мгновений пришел в себя и заторопился, словно бы его где-то ждали:
— Все верно… все верно… — кряхтя, как старик, поднялся, подцепил с земли лом. Какая-то голодная хворь, о которой раньше он ничего не знал, вела его в сторону, заваливала на землю, сопротивляться ей было трудно, но он сопротивлялся, — пытался, во всяком случае.
Люба Жакова работала в семенном институте, где была собрана лучшая коллекция семян, это Вольт знал, как знал и другое — в институте от голода умерло почти два десятка человек (если быть точным — восемнадцать), хотя еды там было более, чем достаточно — и пшеницы с ячменем, и картофеля с рожью, не говоря уже о разных бобах, горохе, чечевице, фасоли…
Коллекцию сотрудники сумели сохранить, хотя и голодали, в том числе и Люба, и отец ее, кандидат наук Жаков, недавно ушедший на фронт. Воевал он там, где и отец Вольта — на Невском пятачке.
— Слушай, товарищ Вольт, — голос у Любы неожиданно сделался тихим, словно бы хозяйка считала, что его никто, кроме Вольта, не должен слышать: — Сегодня вечером дают Седьмую симфонию Шостаковича. Дирижирует Карл Элиасберг, — Люба вскинула указательный палец, ткнула им вверх, в сторону солнца. — У меня есть два билета, так что — приглашаю.
Как работает этот дирижер, — по национальности, говорят, швед, — Вольт уже слышал, даже один раз был на концерте и остался в восторге от него немалом, после концерта хотелось радоваться и одновременно плакать, звуки музыки проникали глубоко внутрь, больно сжимали сердце.
— Ну что, идешь со мной на симфонию? — Люба закашлялась, прижала к губам руку в варежке.
— Пойду, — Вольт наконец одолел собственную квелость, выпрямился. — Пойду обязательно.
Зрители, пришедшие в концертный зал на Седьмую симфонию, которую печать уже прозвала героической и теперь старалась поднять композитора Шостаковича на пьедестал, размещенный где-то далеко вверху, в горних высях, прикрепили к своей одежде, к лацканам, фосфорные пуговички. Сделали это не ради украшения или удовольствия, — от такого удовольствия иного блокадника может до самого конца жизни выворачивать наизнанку, — а по другой причине.
В зимние вечера, когда в городе темнело очень рано, а ночи были угольно-черными, промороженными, эти плоские фарфоровые пластинки спасли много людей. В этом нет преувеличения — в кромешной темноте один человек видит другого только когда сталкивается с ним лоб в лоб… А это, извините, опасно.
Умные головы придумали цеплять на одежду фарфоровые пластинки, и если в ночи навстречу движется светлячок, значит, кто-то идет… Об этом предупреждает светящаяся фосфорная пуговица. |