|
Теперь он знает, что она жива и с ней все в порядке.
Теди вздрогнула и открыла глаза, смущенная и раздосадованная. Почему ее мысли должны крутиться вокруг делового партнера ее отца? Почему такая банальная деталь всплывает из прошлого, когда сейчас она стоит на пороге будущего?
Теди напрягала каждую клеточку в своем теле, чтобы прогнать из памяти морщинистое лицо Лодермана, буфет красного дерева, медный ножичек для разрезания конвертов, кожаный пенал. Но образы были слишком ярки. Ее память теперь подчинялась ей не больше, чем обоняние. Любовь и горе накрепко связали Теди с прошлым, и так будет до самой смерти. Надо учиться с этим жить. Интересно, сколько нужно времени, чтобы боль окончательно утихла?
Зора тоже не спала. Когда погасили свет, Эсфирь встала на колени и молитвенно сложила руки. Зора подумала, что менее еврейскую позу трудно найти. Эсфирь, казалось, молилась Деве Марии, просила ее помощи. Конечно, она точно так же могла обращаться к Сарре, Ревекке или Рахили или беззвучно повторять что-то из услышанного на еврейских богослужениях, которые взяла за правило посещать с Якобом – утром и вечером, каждый день.
Зора считала себя непререкаемым авторитетом по части тщетности молитв. В концентрационном лагере она видела, как люди просили Бога о жизни или о лишнем кусочке хлеба, словно Бог – волшебник или богатый дядюшка. Но она-то уже с двенадцати лет знала, что к чему.
Девочкой она любила покрасоваться перед дамами на балконе синагоги. Они улыбались и одобрительно кивали, а она демонстрировала совершенное владение молитвенником, фраза за фразой, жест за жестом, – лучше, чем любой мальчишка на бар-мицве. Это прекратилось, когда она случайно подслушала, как шептались за ее спиной: «Жаль, что она такая страшненькая. И у отца в кармане ветер гуляет, да еще братец дефективный». «Ничего не поделаешь, – притворно вздыхали они, – из набожности приданого не сошьешь».
После этого знание молитв стало для нее не чем иным, как способом доказать – себе, поскольку никого больше, казалось, это не волновало, – что она умней всех этих куриц, которые ходили в шул единственно ради того, чтобы посплетничать да похвастаться своими сынками. Пусть те, кто сокрушается о ее внешности и приданом, убираются ко всем чертям; она твердо верила, что ее жизнь никогда не будет столь же мелкой, как их.
И все же, наблюдая за тем, как Эсфирь молилась какому-то воображаемому дяде в небесах, Зора тихо добавляла: «Аминь». Она видела, как сломленные и обреченные находили в набожности утешение и некое подобие мира. Она знала, что Бог не имел к этому никакого отношения. Бог был предлогом, метафорой, уловкой. Но иногда и этого бывало достаточно.
Зоре было куда проще простить Эсфирь ее наивность, чем себе – собственную многолетнюю привычку к высокомерию.
– Прости меня, – прошептала она, поднимая сжатый кулак к сердцу. – За все, в чем я против Тебя согрешила, – повторила она один, два, три раза. – Прости меня за тщеславие, гордыню, надменную снисходительность. Прости, прости, прости.
Леони смотрела в потолок и думала о побеге. Как красиво это слово звучит на французском: échapper. Похоже на шепот: «шшш».
Ее предыдущий побег красив не был. Он был случаен и внезапен, она совершила его одна, в полубессознательном состоянии, и то ей невероятно повезло.
После той жуткой ночи с Лукасом и утренней галлюцинации в виде ангела и птиц она снова заснула и проснулась на чистых простынях. Все тело болело, оно было по-прежнему изранено, но пахло мылом и антисептическими мазями. Между ног была проложена мягкая чистая прокладка.
Леони протянула руку к пульсирующей ране на губе, но мадам Кло остановила ее.
– Не трогай, – прошептала она. – Все не так уж и плохо, даже шрама не останется. Через несколько дней будешь как новенькая, молодая плоть быстро заживает. |