Это можно было предвидеть, к этому я и стремился: смеющийся бизнесмен всегда перебарщивает; а уж китайский бизнесмен…
Хотя я испытывал неловкость, все же взрыв их веселья меня устраивал: расхохотаться – вот как мне следовало отреагировать на заявление госпожи Минг. Большего воображала не заслуживала. Нагородить такую глупость!
Так что, оказавшись в ее владениях в три часа дня, я не стал завязывать разговор.
Зато эта врунья после утреннего выступления преодолела разделяющую нас стену сдержанности и продолжила диалог с того места, на котором мы остановились:
– Господин, как зовут ваших детей?
– Флёр и Тьери.
Несмотря на угрожающие интонации моего голоса, она ухватилась за эти имена и с блаженной улыбкой принялась повторять их, бормотать, ласково перекатывать на языке, словно самые нежные звуки космоса:
– Флёр и Тьери…
Признаться? Она тронула меня. От звука дорогих мне имен, произнесенных этим прозрачным, восторженным голосом, чья экзотическая артикуляция делала каждую гласную редкостной, драгоценной, у меня перехватило дыхание. На правую руку капнула слеза.
Едва осознав это, я проклял свою чувствительность.
– Извините, я скучаю по ним.
– Только когда приходят зимние холода, мы отмечаем, что сосна и кипарис обнажаются позже других.
Она великодушно протянула мне бумажный носовой платок.
– Радость таится во всем, надо суметь извлечь ее. Плачьте, господин, плачьте сколько хотите.
Взволнованный, я ринулся к умывальнику и безудержно разрыдался. В самом деле, это оказалось чудесно. Меня переполняла изматывающая меланхолия, разлука усиливала привязанность, которую я испытывал к Флёр и Тьери.
Я высморкался и собрался ретироваться, раздосадованный тем, что эта врунья разгадала меня.
Увы, она поднялась со своего места и встала у меня на пути со шваброй в руках.
– Сколько лет Флёр и Тьери?
– Пятнадцать и тринадцать.
– Чем они собираются заняться?
– Они еще не решили. – И ни с того ни с сего с нарочитой тревогой добавил: – Впрочем, меня это беспокоит…
Она кивнула.
– Моя шестая, Ли Мэй, тоже тревожила нас в этом плане. С самого рождения она видела то, чего никто не замечал: в облаках различала лица; в испарениях, поднимающихся от подлеска после дождя, любовалась танцами духов; всматриваясь в комья земли, могла разглядеть в них формы, ускользающие от нашего зрения, например лошадь, которая под ее руками возникала из глины… В древесных прожилках у нас на полу она могла прочесть целые эпопеи о сражениях, разгромленных императорских армиях, разных ужасах, которые так пугали ее, что она зажимала себе уши, чтобы не слышать лязга оружия и стонов раненых. Чтобы успокоить ее, мой муж затянул пол старым паласом: еще лучше! В переплетении нитей и пятнах Ли Мэй расшифровала легенду о Фениксе, она обожала эту сказку. При этом у Ли Мэй было плохое зрение; еще в раннем детстве доктор обрек ее на постоянное ношение очков с линзами толще донышка бутылки. Впрочем, я так привыкла к этим лупам, что однажды, когда мыла ее под душем, вздрогнула, с изумлением обнаружив, что без этой арматуры глаза у Ли Мэй, оказывается, такие же, как у ее сестер, а не в три раза больше. Муж ее недолюбливал. Следует признать, что в школе она не блистала… Если на уроке биологии учитель рассказывал, что ящерица питается насекомыми, она возмущалась и отказывалась слушать дальше. На истории она начинала плакать при упоминании о смерти императора. На математике хохотала, если среди чисел затесались буквы «x» и «y», и удовлетворенно гоготала, когда ей сообщали, что прямая проходит по касательной к окружности. Я объясняла эти заблуждения чрезмерной восприимчивостью. Мой муж упрекал себя в том, что породил слабоумную. «Куда мы сплавим эту соплячку, которая не видит то, что видят все, но видит то, чего никто не видит?» Когда она подросла, он стал таскать ее с собой на покер в надежде, что во время игры она будет, точно рентгеновскими лучами, просвечивать чужие карты и поможет ему заграбастать победу. |