Изменить размер шрифта - +
Такое сложное и натянутое сочетание мне очень не нравилось – и я не преминул сообщить Лаптеву мою мысль.

 

Он задумался – и потом, согласясь со мною, крикнул:

 

– Архип! слышь, барин-то дело говорит: зачем евангелист палец в лоб упер?

 

– А куда же прикажете ему его упереть? – сердясь, отвечал Архип.

 

Лаптев рассмеялся и проговорил:

 

– Вам нас уже не переучить.

 

И с этим мы с ним ушли, а когда я на другой день пришел в церковь, то он, предупредительно встретив меня, сказал:

 

– Садитесь-ко вот тут со мною, а то они сердятся.

 

Я помогал Лаптеву недели две, и во все это время он, как назло, не говорил со мною ни одного слова об искусстве, а между тем я видел, что он считает меня далеко не чуждым этому призванию.

 

Меня это немножко досадовало, тем более что я, со свойственною мне страстностью, весь предался работе и не заметил, как, словно тать в нощи, подкрался день моего отъезда назад, в великолепно скучающий Киев, к моей чинной и страдающей матери, невозмутимому и тоже, кажется, страдающему профессору Альтанскому и несомненно страдающей, хотя и смеющейся Христе.

 

У меня сжалось сердце: мне стало необыкновенно жалко всех их, и в то же самое время мне было страшно возвращаться в этот кружок, который мне казался теперь таким унылым и скучным… Я представил себе en dеtail[24 - Детально (франц.).] свой дом, дом Альтанских, все эти милые мне, но как бы не моего письма лица, и потом… служба… канцелярия с ее стертыми, как старые пятиалтынные, лицами и запахом спертого воздуха и папирос… и мне хотелось куда-то бежать. Куда? Да не все ли равно: хоть под паруса церкви на люльку Архипа, хоть на подмостки театра в тоге командора, словом, куда бы ни было, но только туда, где бы встретить жизнь, ошибки и тревоги, а не мораль, вечную мораль добродетели и забот о своем совершенстве… Это все мне ужасно надоело, и… я, к стыду моему, понял, что это значит: я не мог лукавить с самим собою, я должен был сознаться себе, что мне наскучило быть с матерью, что мне не хочется уже к ней возвращаться, и я заплакал… от стыда своей неблагодарности и от досады, что я беден, ничтожен, что я не могу обеспечить мою мать всем нужным и сам броситься в какую-то иную жизнь… Я не знал какую именно, но знал, что она должна быть совсем не похожа на ту, которую я проводил до сих пор и которую уважал… Я хотел попробовать жизни – уважения не достойной: я чувствовал, что это влечение во мне становится неодолимо.

 

Лаптев был человек очень умный, и при всей своей малообразованности он был настоящий «художник в душе» (что я считаю гораздо понятнее, чем, например, «гусар в душе»). Он понял, какой червяк забрался в мою душу, и порешил помочь мне его выкурить; но ошибся в расчете и вместо одного горя отпустил со мною на дорогу два, из коих одно было злее другого, хотя оба они выводили меня на одну торную дорогу, к глубочайшему раздору с собою и с миром, от которого скрыла меня черная мантия и воскрылия клобука – моего духовного шлема.

 

 

 

 

XXXIV

 

 

Вскоре же после описанной мною сцены и незадолго до моего отправления Лаптев зашел ко мне утром в субботу и говорит:

 

– Вот что-с, мой милостивый государь, не вам одним плохо спится, а и мне тоже стало не спаться – и в этом виноваты вы.

 

Я удивился.

 

– Да так-с, – продолжал Лаптев, – глядя на вашу страсть, я чувствую, что у меня старые пульсы заколотились.

Быстрый переход