|
Взбешенный, Люсьен наступил на кузнечика; он ощутил под подошвой крохотный упругий шарик, а когда поднял ногу, кузнечик еще шевелился. Люсьен плюнул на него: «Я в смятенье. Как и в прошлом году». Он стал думать о Винкельмане, который называл его «козырным тузом», о господине Флерье, который относился к нему как к мужчине, о госпоже Бесс, что сказала ему: «И этого парня я называла когда‑то куколкой, а теперь не осмелюсь даже назвать его на ты, так он меня пугает». Но они были далеко, очень далеко, и ему казалось, что настоящий Люсьен исчез, а осталось лишь его какое‑то бледное и растерянное подобие. «Кто же я?» Километры и километры песчаной равнины, плоской, потрескавшейся почвы, без травы, без запахов, и вдруг откуда‑то из этой сероватой корки торчит спаржа, такая странная здесь, что у нее даже нет тени. «Кто же я?» Вопрос остался тем же с прошлогодних каникул, казалось, он поднимал Люсьена на том месте, где он его оставил; или, точнее, это был не вопрос, а состояние души. Люсьен пожал плечами. «Я слишком сложный, – подумал он, – и чересчур копаюсь в себе».
В последующие дни он попытался больше заниматься самоанализом: он хотел, чтобы его завораживали вещи, и подолгу рассматривал подставку для яиц, кольца для салфеток, деревья, витрины; он очень польстил матери, попросив ее показать ему столовое серебро. Но, пока он разглядывал серебро, он думал о том, что разглядывает серебро, а где‑то, позади его взгляда, трепетало живое облачко тумана. И напрасно Люсьен погружался в разговор с господином Флерье, этот густой и стойкий туман, чья непроницаемая невесомость обманчиво напоминала свет, скользил позади внимания, с которым Люсьен вслушивался в слова отца; этим туманом был сам Люсьен. Время от времени Люсьен с раздражением переставал слушать и оборачивался, пытаясь схватить этот туман и в упор взглянуть на него; но перед ним была пустота, а туман опять оказывался позади.
Жермена в слезах прибежала к госпоже Флерье: ее брат заболел бронхопневмонией. «Бедная моя Жермена, – сказала госпожа Флерье, – вы же всегда говорили, что он такой крепкий!» Она дала ей отпуск на месяц, а вместо нее взяла дочь одного рабочего с завода отца – семнадцатилетнюю Берту Мозель. Это была малышка с белокурыми косами, которые она венком укладывала на голове, она слегка прихрамывала. Поскольку она была родом из Конкарно, госпожа Флерье попросила ее носить кружевной чепец: «Так будет гораздо изящнее». С первых же дней, когда она видела Люсьена, в ее больших голубых глазах отражалось робкое и страстное восхищение, и он понял, что она его обожает. Обращался он к ней запросто и часто спрашивал: «Вам у нас нравится?» В коридорах он забавы ради старался сталкиваться с ней, чтобы посмотреть, какое впечатление это на нее производит. Но она вызывала в нем чувство нежности, и он черпал в этой любви драгоценную моральную поддержку; он часто не без волнения думал, каким он видится Берте. «Я ведь совсем не похож на тех молодых рабочих, с кем она водится». Под каким‑то предлогом он заманил Винкельмана в людскую, и тот нашел, что она девочка хоть куда. «Ты везунок, – заключил он, – на твоем месте я бы ее трахнул». Но Люсьен не решался: от нее пахло потом, а ее черная блузка под мышками была в грязных подтеках. Одним дождливым сентябрьским днем госпожа Флерье уехала на автомобиле в Париж и Люсьен остался один в своей комнате. Он прилег на постель и принялся зевать. Ему казалось, что он капризное и летучее облако, и неизменное, и переменчивое, чьи края вечно размыты в воздухе. «Я задаю себе вопрос: почему существую?» Вот он лежит в комнате, переваривает пищу, зевает, слышит, как по стеклам барабанит дождь, в голове у него клочья белого тумана, ну а что дальше? Его существование было скандалом бытия, и вся ответственность, которую он позднее возьмет на себя, едва ли оправдает это существование. |