Прежде чем приступить к чаю, Люсьен тщательно, ароматизированным мылом матери вымыл руки, которые пахли подмышками.
«Неужели я пересплю с ней?» В последующие дни Люсьен был очень поглощен этой маленькой задачей. Берта постоянно вертелась у него под ногами и смотрела на него большими грустными глазами спаниеля. Нравственность взяла свое: Люсьен понял, что она рискует от него забеременеть, так как он не был достаточно опытен в этих делах (купить же в Фероне презервативы было невозможно, его тут все знали), что это принесет большие неприятности господину Флерье. Он также убедил себя в том, что позднее он будет пользоваться на заводе меньшим авторитетом, если дочь одного из его рабочих сможет хвастаться тем, что спала с хозяином. «Я не имею права ее трогать». Все последние дни сентября он избегал оставаться наедине с Бертой. «Ну, чего же ты ждешь?» – спрашивал Винкельман. «Ничего, – сухо отвечал Люсьен. – Шашни со служанкой не для меня». Винкельман, который впервые слышал про «шашни со служанкой», лишь присвистнул от удивления и умолк.
Люсьен был вполне удовлетворен собой: он повел себя как воспитанный мужчина, и это искупало многие его ошибки. «Она была на все готова», – говорил он себе не без грусти. Но, поразмыслив немного, решил: «Это все равно, как если бы я ее поимел, – она предлагала мне себя, а я ее отверг». И отныне Люсьен стал считать, что он уже не девственник. Эти мелкие удовольствия несколько дней занимали его, потом и они тоже растворились в тумане. Вернувшись в октябре домой, он чувствовал себя таким же мрачным, как и в начале прошлого учебного года.
Берлиак в лицей не вернулся, и никто о нем ничего не знал. Люсьен увидел в классе много новых незнакомых лиц: его сосед справа, по фамилии Лемордан, проучился год в математической школе в Пуатье. Он был выше ростом даже Люсьена, а его черные усы придавали ему вид вполне взрослого мужчины. Люсьен без удовольствия встретился со своими товарищами: они казались ему ребячливыми и наивно шумными, семинаристами одним словом. Он еще участвовал в их коллективных выходках, но с некоторой ленцой, что, впрочем, ему позволялось, как «старику». Лемордан заинтересовал его гораздо больше, потому что в нем чувствовалась зрелость, но, в отличие от Люсьена, не казалось, что он обрел эту зрелость благодаря множеству трудных испытаний; он был взрослым от рождения. Люсьен часто с наслаждением любовался этой массивной головой с задумчивым лицом, как‑то криво посаженной прямо на плечи, а не на шею, казалось, что в эту голову никогда ничего не могло проникнуть ни через уши, ни через узкие, как у китайца, красноватые и застывшие глазки. «Это человек, у которого есть убеждения», – с уважением думал Люсьен и не без зависти спрашивал себя, какова та опора, на которой зиждется у Лемордана абсолютное чувство собственного достоинства. «Вот кем я должен стать – скалой». Тем не менее он был немного удивлен, что Лемордан был способен воспринимать математические доказательства, но мсье Юссон успокоил его, когда вернул им их первые контрольные работы: Люсьен был седьмым, а Лемордан, получив оценку «пять», оказался в списке семьдесят восьмым; все стало на свои места. Лемордана и это не взволновало; похоже, он ожидал худшего, и его крошечный ротик, смуглые и гладкие полные щеки не были созданы для выражения каких‑либо чувств: он был спокоен, как Будда. Разгневанным его видели лишь однажды – в тот день, когда Леви толкнул его в гардеробной. Сперва он, часто заморгав, раз десять громко хрюкнул. Потом заорал: «В Польшу! Убирайся в Польшу, грязный жиденыш, и не смей быть нахалом в нашем доме!» Он был выше Леви на две головы, а его мощный торс покачивался на длинных ногах. В итоге он отвесил ему пару оплеух, а маленький Леви принес свои извинения – на этом все и закончилось. |