— Это что же — подружки сосватали? — с горечью спросила Анна Ивановна. — Ой, батюшки!.. Ты бы, Никоновна, посмотрела на этого Северьянова! Рыжий, конопатый до страсти, пахнет от него за версту — кожами он торгует… Ой, близко бы не подошла!..
— Э, важность — конопатый, кожами пахнет! — отмахнулась Кузьминишна. — Зато денег много. Уж я-то ими, этими денежками, распоряжусь! Со мной не заскучают — эх, орелики! Счастье мне привалило, а вы головы повесили! Ну, скажите, Никоновна, можно так жить, как я здесь живу? Не могу я так жить, тоска меня в могилу загонит! Скучно мне так жить, не могу, не могу!.. Поверьте мне — не могу.
— Верю, — грустно сказала мама. — Если человек работой не занят и работу не любит, такому человеку везде скучно. Там, конечно, при богатстве, другое дело — пиры, наряды, забавы… Но надолго ли этого веселья хватит? Жалко мне вас, Кузьминишна, жалко, прямо скажу!
— А что делать, Никоновна? Ну что делать-то мне, придумай! Кого любила — в земле лежит. Да и жив был — жить с ним не дали. С другой был обвенчан. В неволе был — золотым кольцом закованный! Ну что мне теперь — рыжий, конопатый… А лучше, что ли, в этом углу сидеть, из братовых рук глядеть, просить на одежку, на сапожки… Нет! Не говорите мне ничего!
— Ничего не говорю, — тихо повторила мама, — только жалко, что ваша жизнь так печально сложилась. Замуж бы вам надо, семью, детей…
— Моя жизнь печальна? А ваша не печальна? — Темные бархатные глаза Кузьминишны засветились глубоким и недобрым светом. — Вы-то разве живете на свете? Что вы видите, кроме бадеек да коровьих хвостов? Что она видит, — Кузьминишна указала на Анну Ивановну, — кроме этих листьев своих, чтоб они сгорели! Какую такую радость особенную вам всем ваша работа дает? Кусок хлеба, да еще и без масла, — вот и все, что у вас есть! Весело, нечего сказать! И та, вон за стеной, — Кузьминишна кивнула на Раидину комнату, — с утра до ночи строчит, а платьишка хорошего нет в праздник надеть. Очень даже весело живете вы все! Работай, работай, всю жизнь работай — и всю жизнь за кусок хлеба. А я вот не хочу кусок хлеба глодать, я за барскими столами сидела, барское вино пила, скус его знаю. Эх, Никоновна, орелики! Не жалейте меня — моя жизнь с молодых лет загубленная!
Когда Кузьмич пришел с работы вечером, Кузьминишны уже не было. Она боялась брата. Лучше уйти из дому, пока он не видит. Ушла в чем была, ничего не взяла с собой. И дорогую зингеровскую машинку оставила Анне Ивановне за ее хлеб-соль.
Всем было грустно в этот вечер. Но все понимали, что для Кузьминишны уже нет другой дороги. Работать она не умела и не любила. Развращенная с юности праздной жизнью, она презирала и ненавидела бедность. Любой ценой — ценой чести, ценой совести, — только бы не работать, только бы жить беспечно и весело, не думая о завтрашнем дне.
Соня тоже сидела притихшая, опечаленная. Она любила Кузьминишну, любила ее песни. У нее всегда находилось для Сони веселое, ласковое словечко. Соня видела ее и пьяной и страшной, шатающейся по квартире в одной рубашке… И все-таки всегда помнила и видела ее другой — в шумящем платье из жесткого шелка, с высокой прической завитых волос, в перстнях и серьгах, с беззаботным взмахом белой руки, с улыбкой на румяных губах: «Эх, орелики!»
Трудная дружба
Рано утром Соня, как всегда, понесла молоко Бартонам. Опять в ясном воздухе гудели далекие гудки паровозов, вызывая неясное волнение души. Где-то за заборами цвели липы и сладкий запах мешался со свежестью утра. Дворники подметали улицу, тонкая пыль невысоко взлетала над булыжной мостовой, блестели под солнцем рельсы…
Соня бережно несла свой бидончик, смотрела кругом, прислушивалась к гудкам и радовалась летнему голубому утру. |