Да, это могло решить все его проблемы и было вполне достижимо: когда паломники станут возвращаться домой, католического духовенства будет не хватать. Можно было бы неплохо жить — недостаток паствы ему бы не грозил. Но тут он вспомнил об Анне. Конечно, наличие жены ставило на этих планах крест. Продолжая жалеть себя, он помечтал о том, как было бы хорошо вновь стать холостым. Рожер любил жену, но необходимость заботиться о ней связывала его по рукам и ногам. Все было против него, и он тихонько заплакал от безнадежности и тоски по дому.
Опорожнив еще две чаши, он внезапно ощутил, что скорбь перешла в злобу, но не знал, на ком ее выместить. Он сидел на скамье сгорбившись, вертел в руках пустую чашу и молча ненавидел всё и вся: и христианство, и паломничество, и герцога, и товарищей-военных, и даже собственную жену. Но если герцог был для Рожера недостижим (стоило вынуть меч, и на него тут же набросятся эти отвратительные жизнерадостные и процветающие рыцари), то Анна никуда не денется. Сейчас он вернется и задаст ей перцу! Эта мысль его порадовала.
Пир продолжался, и вскоре те, кто еще не сполз под стол, принялись хором орать известную всем и каждому песню о Роланде и Ронсевальской битве . В конце концов Рожер выбрался на воздух… Это морозное Рождество долго потом вспоминали и в Сирии, и в Нормандии, но сам он большую часть ночи провел, чувствуя себя обиженным и несчастным.
Он очнулся утром в каком-то грязном закоулке и, ощущая ломоту во всем теле, поплелся домой. Выстоять мессу в день Святого Стефана, тоже большой праздник, было ему не по силам, и он неумытым повалился в постель, испытывая одно неодолимое желание — спать. Анна же, как назло, выглядела здоровой и бодрой. Повязав голову косынкой, она наблюдала за работой сирийской горничной.
Она изображала из себя покорную жену и соглашалась с каждым словом своего повелителя, но Рожер не мог забыть насмешливую улыбку, которой было встречено его появление, и уснул в отвратительном настроении.
Следующие несколько дней он по-прежнему дулся на Анну, хотя и не помнил, почему. Она же, продолжая вести себя учтиво, обращала на его слова меньше внимания, чем прежде. Как он ни взвинчивал себя, но придраться было не к чему. Он так и не сумел сформулировать, в чем заключалась ее вина.
Рожер принадлежал к приходу отца Ива, который совершал службу за походным алтарем, установленным в одном из шатров герцога. Когда они с Анной вышли наружу, юноша сказал, что ничего иного от бретонского священника и не ожидал. Но за праздничным обедом во дворце герцога он понял, что и все остальные слышали тот же призыв. Рыцари отнеслись к этой идее без особого восторга: священники давно прожужжали им уши напоминаниями о долге перед христианством, и они научились не обращать на эти призывы никакого внимания, поскольку те противоречили их мирским устремлениям. Священники были обязаны так говорить (и было бы странно, если бы они этого не делали), но право решать дальнейшую судьбу войска оставалось за знатнейшими сеньорами. Общее мнение гласило: пусть граф Тулузский завоевывает хоть весь мир, а остальные к середине лета уже будут дома.
Однако когда Рожер днем пошел к коновязи проведать своего коня, выяснилось, что проповедь произвела неизгладимое впечатление на нижние чины. Лучше всего это выразил арбалетчик Фома:
— Он прямо сказал, что мы должны делать. Он говорил, что ни Антиохия, ни Карфаген, ни испанские города, находящиеся в руках неверных, не идут ни в какое сравнение с Иерусалимом. Он сказал, что паломничество потеряет всю свою божественную суть, если мы повернем обратно, когда до Святой Земли осталось рукой подать, и что только жадность и нерадивость рыцарей — прошу прощенья, сир, — заставляет нас всех вернуться. Он говорил, что раз бедные угодны богу больше, чем богатые, мы должны продолжать поход, и Иерусалим падет перед нашими копьями и арбалетами без всяких рыцарей с их длинными мечами. |