Я до сих пор иногда мысленно разговариваю с ней. Дома я держу ее фотографию на столике у кровати, только не привезла ее с собой в коттедж. Вдруг мне страшно хочется ее увидеть. Я пробую нарисовать маму по памяти, но у меня плохо получается. Линия начинает дрожать и прерывается, когда я пытаюсь нарисовать очертания ее груди, талии, бедер. Я всегда считала свою маму красавицей: длинные темные вьющиеся волосы, не то что мои мелкие кудряшки. Большие темные глаза, лицо в форме сердечка, нежные щеки, нежные мягкие руки, мягкая пышная грудь — я до сих пор помню, как уютно было прижаться к ней, когда она укладывала меня спать. Но сейчас я вспоминаю ее мягкую, округлую фигуру и думаю: не была ли моя мама немножечко полной? Конечно, не такой толстой, как я, но все-таки довольно пухленькой?
Я пытаюсь вспомнить, как она выглядела без одежды. Наверное, я видела ее в ванной или в спальне, в трусиках и лифчике? Мне становится стыдно, как будто я подглядываю за ней в замочную скважину. Да какая разница, худая она или толстая? Господи, это же моя умершая мамочка!
Я не верю в рай, но сейчас рисую его, как рисуют маленькие дети: облачка, похожие на сугробы, золотые врата. Я усаживаю маму на сверкающем звездном троне, одеваю ее в мерцающее платье и крылья цвета заката. На мгновение ее милое, нарисованное мелками лицо смягчает улыбка, и мама говорит: "Какая разница, Элли, толстая ты или худая?"
Я знаю, что она права, и цепляюсь за это сознание. Может быть, если бы мы с ней были вдвоем в коттедже, мы бы вместе сели за стол, смеялись бы, болтали и ели, и не было бы никаких проблем. Но когда папа требует, чтобы я спустилась обедать, его командирский тон больно задевает меня.
— Немедленно прекрати валять дурака, Элли. Ты должна очистить свою тарелку, слышишь?
Анна чуть не плачет.
— Я приготовила для тебя специальный салатик, Элли, и к нему творожок, совсем никаких калорий. На сладкое возьми мандаринчик. Лишь бы ты хоть что-нибудь съела!
Моголь всеми силами изводит меня.
— Я съем до конца пирожок с индейкой, и пюре, и кукурузу, и потом еще съем до конца мороженое, потому что это вкуснятина, я хочу, чтобы все это было у меня в животике. Я хороший, правда? Не такой, как противная вонючая Элли-Толстелли, она все равно толстая, при всей своей противной диете.
Разве тут можно расслабиться и сказать: "Ладно, ребята, драмы закончились, я опять нормально ем"?
И вот я не ем (если не считать нескольких кусочков, которые я долго-долго жую и иногда ухитряюсь выплюнуть в носовой платок). Анна плачет, папа кричит, я ухожу к себе в комнату и рисую.
— Спасибо тебе, Элли, за то, что испортила нам всем Рождество, — говорит папа, когда мы едем в машине домой. Он так свирепо сжимает руль, что, кажется, вот-вот оторвет его напрочь.
— Я ничего не сделала. За что вы на меня набросились?
— Послушайте-ка меня, юная леди. Как только приедем домой, я в ту же минуту запишу тебя на прием к врачу, слышала, что я сказал?
— Ты так орешь, что тебя слышно по всему шоссе.
— У меня уже вот где сидят твои остроумные реплики, и твое обиженное лицо, и поджатые губы за обедом, и твое проклятое бессмысленное упрямство. Не знаю, сколько дней ты не питалась нормально. Недель! Ты заболеешь. Терять так быстро вес опасно. Ты уже выглядишь настоящей доходягой: осунувшаяся, бледная, как привидение, словно в последней стадии какой-нибудь неизлечимой болезни.
Неужели я действительно выгляжу осунувшейся? Я заглядываю в зеркальце заднего вида, с надеждой втягивая щеки, но все бесполезно. Я такая же кругленькая, как и всегда, словно ванька-встанька, с младенческими щеками и ямочкой на подбородке.
— Ты, наверное, думаешь, что у тебя одухотворенное лицо с интересной бледностью, — говорит папа, поймав мой взгляд в зеркале. |