Изменить размер шрифта - +

Затем из-за облаков выскользнула луна, медная, пятнистая, повисшая в туманном небе, и узкие дорожки превратились в молчаливые, залитые серебром улицы, полные собак и неотчетливо видимых, закутанных в саваны тел недавно умерших. Над ними гордо устремлялись в небо башни храма Майдари сорокаметровой длины; в башне Астрологии горела одинокая лампа; шла подготовка к завтрашнему празднику.

Замятину и его людям не составило труда ворваться во дворец. Вход охраняла менее многочисленная стража, чем обычно, — половина охраны готовилась к празднику. Оставшиеся оказали слабое сопротивление, и уже через несколько минут революционеры окружили их.

Уильям сидел у него на коленях, как сидел много лет назад, когда был совсем маленьким, еще до того, как все это началось. Он рассказывал отцу детали своего путешествия в Дорже-Ла. Кристофер хотел, чтобы он говорил, таким образом сбрасывая с себя всю накопившуюся тяжесть. Он задумался, удастся ли Уильяму когда-нибудь полностью прийти в себя после всего, что выпало на его долю, — при условии, что им удастся выбраться отсюда и живыми вернуться в Англию.

Самдап рассказал, что опухоль на шее Уильяма примерно неделю назад стала чернеть. Замятин был слишком занят приготовлениями к перевороту и не хотел терять времени на поиски врача.

— Как твоя шея, сын? — спросил Кристофер.

— Не лучше. Мне все время кажется, что опухоль вот-вот лопнет. Такое ощущение, словно там внутри кто-то ползает. Если я дотрагиваюсь до нее, становится очень больно. Иногда мне хочется сорвать ее, настолько мне больно. Две ночи назад Самдапу пришлось связать мне руки за спиной. Мне страшно. Теперь, когда ты здесь, ты поможешь мне, так ведь?

Мальчик так верил в него, что это было просто невыносимо. Кристофер ощутил такую беспомощность, какой не ощущал за все последние месяцы. Кхутукхту послал за своим личным врачом. И все, что им оставалось делать, — это ждать.

 

* * *

Кхутукхту опьянел. Он сидел в углу комнаты на длинной софе и курил длинные турецкие сигареты так, как могут курить только слепые. Чиндамани и Самдап сидели рядом с ним. Несмотря на все различия между ними, они понимали друг друга. Все они были трулку, и все по-своему страдали от этого.

Самдап устал, но даже думать не мог о том, чтобы заснуть. С ним снова были Чиндамани и чужеземец, который помог им бежать из Дорже-Ла, отец Уил-Яма. Его охватило сильное возбуждение, с которым он ничего не мог поделать: возможно, что-то вот-вот произойдет, и ему и Уил-Яму наконец удастся вырваться из рук Замятина.

Ему не нравилось его другое тело. Кхутукхту пил спиртное так, словно был простым смертным, и, кажется, сильно напился. Самдапу не понравилось, как этот толстый старик гладил его лицо своими холодными и влажными пальцами. Его нервировало отсутствующее выражение в этих слепых белых глазах. Незнакомый ни с пороком, ни с чувственностью, мальчик не мог проявить к нему сострадание. Он был слишком молод для того, чтобы помнить, что грех является такой же важной частью жизни, как молитва, и что святость подобна воде и застаивается, если слишком долго находится без движения.

— Подойди сюда, — сказал Кхутукхту, вставая и беря его за руку.

Самдап подошел вслед за ним к огромному столу, на котором стояла большая машина с деревянным рогом. Он напомнил Самдапу огромные трубы, установленные на террасах Дорже-Ла. Кхутукхту нагнулся и повернул какую-то ручку, а затем невидящими пальцами, трясшимися от портвейна и нервозности, тяжело уронил иглу на вращающийся черный диск. Внезапно из трубы закричал пронзительный голос, сопровождаемый быстрой, какой-то прыгающей музыкой:

Я бы сказал тебе такие слова,

Нам бы предстояли такие дела,

Если бы ты была единственной девушкой мира,

А я — единственным парнем.

— Это граммофон, — пояснил Кхутукхту.

Быстрый переход