Свет крайне неудобен для тех, кто имеет достаточно причин предпочитать тьму; было также замечено, что вода и мыло представляют особенное неудобство для тех, кто чистоте предпочитает грязь… пора уже широко раскрыть окна, погасить свечи, похоронить умерших, дать свободный доступ дневному свету, выбросить всю рухлядь и вымести прочь пыль и грязь… Но где та, другая Публика, на которую, очевидно, не действует ни моровая язва, ни голод, ни война, ни внезапная смерть? Остается только одно утешение. Мы, англичане, не единственная жертва той, другой Публики. О ней можно услышать и в других местах…»
Через несколько дней вдруг случилось приятное: совершая очередную пешую прогулку с Бердом, Лемоном и Коллинзом через страну своего детства — Рочестер, Диккенс увидел, что продается дом, в который он влюбился маленьким мальчиком, — имение Гэдсхилл-плейс: это надо было срочно обдумать. А еще через три дня, накануне краткой поездки с Коллинзом в Париж (это у Диккенса стало ритуалом — он как будто за воздухом туда ездил), пришло письмо от… Марии Биднелл, теперь Марии Винтер. Оно не сохранилось, а вот ответ от 10 февраля: «Я распечатал Ваше письмо в каком-то трансе, совсем как мой друг Дэвид Копперфильд, когда он был влюблен. Я читал его с упоением, не отрываясь, пока не дошел до того места, где Вы упоминаете о своих девочках. В том состоянии полной отрешенности, в каком я находился, я совсем забыл о существовании этих милых крошек и подумал, не схожу ли я с ума, но тут я вспомнил, что и у меня самого девять детей…»
Она, оказывается, жила теперь в Лондоне, он сразу предложил ей встречу, из Парижа писал снова: «…До той самой минуты, когда я в прошлую пятницу вечером распечатал Ваше письмо, я никогда не мог слышать Ваше имя без дрожи в сердце. Есть чувства, которые я давно похоронил в своей груди, будучи уверен, что им никогда не возродиться вновь. Но сейчас, когда я говорю с Вами опять и знаю, что эти строки „только для Вас“, как могу я утаить, что чувства эти все еще живы!»
Вернувшись домой, он вновь писал ей, предлагая встретиться наедине, — бог знает, о чем он думал, на что надеялся. Она теперь уже опасалась встречи, предупредив, что стала «старой, толстой, беззубой и безобразной», — он отвечал, что не верит этому. 7 марта они встретились у нее дома. Видимо, она написала о себе правду, так как дальше общаться Диккенс отказался, отделываясь неубедительными предлогами: он-де хочет видеть ее, но мешает работа. (Вялая переписка длилась до лета, потом на три года прервалась, но Диккенс заставил писать Марии Джорджину, и женщины даже подружились заочно.)
Но Мария, сама того не зная, сделала ему чудесный подарок: он напишет с нее (на сей раз уж точно с нее) одну из лучших своих героинь. И той же весной он повстречал прототипа (как считается) еще одной будущей героини: молодой чертежник Фредерик Мейнард рассказал ему о судьбе своей сестры Кэролайн Томсон, оставшейся одной с маленьким ребенком и вынужденной, чтобы выжить, принимать клиентов прямо в доме, где она жила с братом, — а тот не мог заработать на троих.
Диккенс встретился с Кэролайн, был поражен ее нежным детским видом, серьезностью, образованностью и уважением к ней со стороны брата, писал Анджеле Бердетт-Куттс: «…Его восприятие позора его сестры, и неуменьшающееся восхищение ею, и уверенность, что из нее выйдет что-то хорошее… это же целый роман, столь удивительный и столь ясный, о каком, увы, у меня никогда не было смелости подумать…» Его читателей такая история шокировала бы — можно писать о «падших» (хотя лучше бы и не писать), но уж во всяком случае они не могут держать голову высоко и должны быть одиноки. В «Уранию» девушек с детьми не брали, Диккенс попросил мисс Куттс придумать что-нибудь, та сперва не соглашалась, но потом устроила Кэролайн содержательницей меблированных комнат. |