|
Боже мой, какой у них был взгляд! Отеческая любовь, епископское благоговение, дружеский пыл… Родные и близкие обожали самозванца так, как если бы он был их настоящим сыном, крестником или другом! Немного поодаль, в группе министров и зарубежных представителей, Мануэль Калладо Креспо, глава цеха переводчиков, изучал все происходящее внимательным взглядом и записывал. И повсюду — обожающая толпа, стекавшаяся со всех сторон к белому крыльцу президентского дворца, превратившемуся в алтарь. Перейра с миской из нержавейки, специально загримировавшийся, чтобы пробраться сюда инкогнито, понял, что даже и без этого маскарада его все равно никто бы не узнал. Взгляни он сейчас прямо в глаза торговке змеями, она улыбнулась бы ему как постороннему, указывая пальцем на самозванца: «Не правда ли, он прекрасен, наш Перейра?» И прибавила бы с беспокойством заботливой матери: «Но, Боже мой, как он устал!» Что непременно вызвало бы волну сочувствующих откликов: «Да, наш Слух стареет на глазах, это вам не шутки — быть президентом!», «Какая самоотверженность, так он, пожалуй, и жизнь оставит на этом посту…», «Да нет же, да Понте от усталости не умирают!».
Перейра вдруг спросил себя, кто был этот человек, способный настолько завладеть душой народа и сердцем отца, что вовсе не стремился хоть сколько-нибудь походить на оригинал?
— Это неважно, — ответил бы ему Мануэль Калладо Креспо, если бы Перейра задал ему этот вопрос.
Потом глава цеха переводчиков, вероятно, прибавил бы:
— И если бы в конце этого забега — от небольшого несходства, всего в закорючку эпсилона, до полного, абсолютного несходства — им впихнули в качестве последнего двойника кривую волосатую дамочку с претензиями, и это нечто сносно выполняло бы порученную ему роль, они с той же искренностью называли бы ее своим сыном, крестником и другом.
— Но вы, Калладо, — воскликнул бы Перейра, усомнившись, наконец, — вы же с самого первого двойника должны были понять, что это не я!
— О, я всего лишь переводчик, толмач, — ответил бы Мануэль Калладо Креспо. — Во всех семи-восьми языках, на которых я говорю, я не встретил еще двух слов, которые обозначали бы совершенно одно и то же. Я здесь вовсе не за тем, чтобы отлавливать двойников. Мое предназначение — гоняться за закорючкой эпсилона.
Но этот разговор так никогда и не должен был состояться. Перейра слишком спешил наказать самозванца. На деле самозванец уже был мертв. Перейра целил в него с первого же взгляда. («Целься, как в собственную смерть, — учил его Генерал Президент, — и стреляй лишь для того, чтобы подтвердить непогрешимый прицел».) В глазах у Перейры стояло нечто, что ускользнуло от него и теперь должно было исчезнуть. «Это красота, — сказала какая-то молодая женщина в толпе, — это красота добра».
Перейра бросил свою миску и выстрелил.
После того как охрана дворца освободила площадь, разогнав народ, давая залпы под ноги и над головами, от Мануэля Перейры да Понте Мартинса, настоящего, диктатора, растерзанного толпой, осталось лишь неузнаваемое месиво плоти и переломанных костей. Его сбросили в сточную канаву, а непохожему двойнику, в которого он стрелял, устроили пышные похороны, на которых все дружно обливались горючими слезами — и народ, и правительство, и семья, и друзья. Епископ послал в Ватикан запрос о причислении к лику святых, старый да Понте скончался от отеческой скорби, а друг Эдуардо Рист унаследовал пост, оставшийся вакантным.
Вот это и есть история, которую следовало рассказать.
II. То, что я знаю о Терезине
1.
То, что я знаю о Терезине, заключается в одном ночном воспоминании: этом белом отблеске, который пляшет у подножия фонаря, на глазах у двух смеющихся мужчин, стоящих, облокотясь на велосипед. |