Изменить размер шрифта - +
Однако это оказались не громовые раскаты, это был наш соня сертана: он храпел.

 

16.

 

У меня сохранилось светлое воспоминание об этом иезуите. В буквальном смысле — это история под солнцем. Он проложил трубопровод, охвативший всю деревню и примыкающий к цистерне, в которую с первого до последнего дня каждого года стекали все до последней дождинки.

— В общем, можно было бы вырастить сады, если бы фазендейрос согласились понаставить везде такие цистерны!

По его мнению, часть проблемы заключалась именно в этом: крупные землевладельцы отказывались инвестировать в цистерны. Они спокойно уживались с засушливостью сертана. Обширность их владений обеспечивала им стабильный доход, а недостаток влаги поддерживал сертанехос в состоянии зависимости. Собственники сохраняли за собой право решать, отправлять ли им грузовики-цистерны или нет.

С этим душем, которым окатил нас иезуит, из воды появились лягушки. Зародившиеся в темноте водохранилища, они попадали нам на голову, прежде чем прилепиться к бетонной паперти. Маленькие прозрачные лягушечки, трепещущие, ошеломленные лужицы.

— А нас еще хотели заставить верить в безысходность засухи!

 

17.

 

Затем — темное воспоминание: отчий дом фазендейро, ставшего по прихоти повествования отцом Мануэля Перейры да Понте Мартинса, диктатора, выросшего из молчаливого ребенка. Это был один из самых крупных землевладельцев на Северо-Востоке. Но он не проводил значительную часть своего времени на побережье, как это делало большинство ему подобных, оставивших свои земли на попечение управляющих. Он-то остался на месте, в своей империи, среди своего народа. Это был маленький и мягкий врачеватель, расположившийся на обширной территории, размером с один наш департамент. Он мог добраться до Форталезы по железной дороге. Его «лендровер» преспокойно катил по рельсам: «Гораздо быстрее, чем по дороге». Достаточно было лишь задержать поезда, чтобы пропустить его.

Он встретил нас шепотом в одном из монументальных помещений, где вышивали крестьянки. Дочь доутора через полгода выходила замуж; эти женщины готовили ее приданое. Они трудились при свете окон, который освещал лишь их работу. Центр комнаты, в которой принимал нас доутор (он всегда был в белом халате), оставался погруженным во мрак. Доутор поведал нам шепотом о тяжестях здешней жизни, о засушливости сертана, о жестоких законах рынка, о долгих днях, которые он проводил в лечебнице, врачуя крестьян (он прописывал кока-колу детям, страдающим обезвоживанием), о бедствиях одних, о несчастьях других: «Главным образом я их выслушиваю, они рассказывают мне, а я их слушаю». Из кухни, располагавшейся по соседству, доносился запах народной похлебки, которая, с кое-какими добавками, также составляла семейный обычай. Женщины и дети стояли, ожидая у двери, с мисками в руках. «Мы — одна большая семья, надо всех накормить». И семья разрасталась: отеческая любовь фазендейро к своим сертанехос, сыновья любовь сертанехос к их доутору, лучистая любовь всех к юной девушке, которая должна была скоро выйти замуж, беззаветная любовь сыновей к отцу, нежная любовь сестры к братьям, любовь всех к Христу, распятому в каждой комнате… И если у меня не сохранилось воспоминания о матери, это, должно быть, оттого, что она была повсюду и нигде, невидимой связью сплачивая весь этот влюбленный бешамель.

Сегодня я говорю об этом с иронией, но тогда, я прекрасно помню, я был очарован этой феодальной безмятежностью. Здешняя атмосфера никак не вязалась с жестокостью местных властей: насмешливым высокомерием диктатора, холодными стражами порядка при правителях, заставами полиции, обиравшей путешественников на подступах к городам, убийствами профсоюзных лидеров или амазонских экологов, истреблением индейцев, истязаниями студентов, ссылками оппозиционеров, манифестантами в Сан-Паулу, растерзанными собаками, детьми, убитыми на холмах Рио… Все это казалось совершенно невообразимым в стенах дома доутора.

Быстрый переход