Изменить размер шрифта - +

— Но сначала я хочу получить твое согласие, — сказала Энн.

Лайла откинулась на подушки и закрыла глаза, пока Энн меняла под ней простыню.

— Скажи мне, — потребовала Энн, — что ты собираешься делать с ребенком?

Больше всего Лайлу удивило то, как быстро все закончилось, как быстро она оставила свое тело и вернулась в него. Теперь ей казалось, что боль мучила кого-то другого. Как странно, что теперь ей даже жаль с ней расставаться — ей хотелось цепляться за боль, требовать, чтобы она всегда была рядом.

— Скажу напрямик, — заявила Энн. — Не представляю, как ты сможешь содержать этого ребенка. Оставить его в своем доме родители не захотят, значит, тебе придется уйти. И что ты будешь с ней делать, если даже о себе не можешь позаботиться?

Сквозь бульканье воды в батареях и гул автобусов Лайла, казалось, слышала дыхание своего ребенка, спавшего в ящике комода. И тут ее сердце разорвалось пополам: она поняла, что не сможет оставить ребенка.

— Я хочу ее видеть, — попросила Лайла.

— Послушай моего совета, — сказала Энн. — Если хочешь ее отдать, не смотри на нее. Я ее просто унесу — и все.

— Я знаю, чего хочу, — возразила Лайла. — Дай мне на нее посмотреть.

Но как только дочь оказалась у нее в руках, Лайла поняла, что кузина была права. Но все равно не отдала ее, а только крепче прижала к себе. Кожа ребенка была нежной, как кожица абрикоса, глаза — цвета октябрьского неба. Лайла могла бы держать ее вечно. Она молила время остановиться, часы — сломаться, звезды — замереть на месте. Но ничего этого не случилось. Соседи на четвертом этаже включили воду в ванной, в холле запахло кофе.

Когда Лайла положила дочь в протянутые руки кузины, в комнате стало темнее, словно она по-гасила звезду. Ящик комода, где лежал ребенок, так и остался открытым, и пройдет еще много дней, пока Лайла решится его закрыть. Но сейчас, прежде чем ребенка, завернутого лишь в тонкое белое полотенце, вынесли на морозный утренний воздух, Лайла, успевшая бросить на него последний взгляд, впервые в жизни поняла, что тоска от этой потери будет отныне преследовать ее каждое утро и каждую ночь до конца ее дней.

Они отослали Лайлу подальше, потому что она сильно сдала. К концу февраля у нее пропало молоко, а испачканные кровью простыни были тщательно изрезаны на куски и выброшены в печь, но Лайла наотрез отказывалась выходить на улицу. Она боялась даже подходить к открытому окну в своей комнате, поскольку свежий ветер обжигал ей легкие. Она так привыкла к неподвижной атмосфере комнаты, что стала панически бояться свежего воздуха и света. Занавески на окне всегда были задернуты, и в этом вечном полумраке исчезало представление о времени. Лайле было все равно, день сейчас или ночь. Если бы кто-нибудь спросил ее, что говорят ей о будущем чаинки на дне чашки, она ответила бы: бесконечные дни без цели и планов на будущее. Но как-то раз, когда небо было серым, как цемент, Лайла осталась дома одна. Она пошла в ванную и закрыла за собой дверь. А когда она открыла шкафчик с лекарствами, висевший над раковиной, ей показалось, что один план у нее все-таки есть.

Вскрыв себе вены отцовской бритвой, она сначала ничего не почувствовала. Представив себе, как найдут ее тело, она улыбнулась: мать будет месяцами оттирать от крови черно-белые плитки и перепробует все чистящие средства, но так и не сможет до конца оттереть пятна. Однако надрезы, которые сделала себе на руках Лайла, оказались недостаточно глубокими. Она только потеряла сознание, стукнувшись головой о ванну. Когда мать вернулась домой с рынка, где покупала треску, картофель и салат, Лайла была еще жива. Большая часть крови аккуратно стекла в раковину. Кафельный пол в ванной не пострадал, но, когда врачи «скорой помощи» выносили Лайлу на носилках, за ней тянулась кровавая полоса, все-таки оставившая следы падубовом паркете в холле, которые так никогда и не оттерлись.

Быстрый переход