– Из театра – к Борелю.
– Ну-с, что скажете, любезный провинциал?
– Да, messieurs, это… Это, я вам скажу… Это… искусство!
– C'est le mot. On cherche l'art, on se lamente sur son deperissement! Eh bien! je vous demande un peu, si ce n'est pas la personification meme de l'art! «Dites-lui» – parlez-moi de ca![26 - Вот именно. Ищут искусства, сетуют на его упадок! Так вот я спрашиваю, разве это не само олицетворение искусства? «Скажите ему» – найдите что-нибудь подобное!]
– И заметьте, messieurs, какой у нее «отлет»!
– Otliott! c'est le mot! mais il est unique, ce cher provincial![27 - Отлет! вот настоящее слово! наш дорогой провинциал прямо-таки неподражаем!]
Как и накануне, я изогнулся головой и корпусом вперед.
– Именно! именно! c'est ca! c'est bien ca![28 - так, так!] – кричали действительные статские советники, хлопая в ладоши.
Даже борелевские татары – и те смеялись.
– А теперь, господа, в благодарность за высокое наслаждение, доставленное мне вами, позвольте… человек! шесть бутылок шампанского!
Затем еще шесть бутылок, еще шесть бутылок и еще… Я вновь возвращаюсь домой в пять часов ночи, но на сей раз уже с меньшею гордостью сознаю, что хотя и не с пяти часов пополудни, но все-таки другой день сряду ложусь в постель усталый и с отягченной винными парами головой.
Таким образом проходит десять дней. Утром вставанье и потягиванье до трех часов; потом посещение старых товарищей и обед с умеренной выпивкой; потом Шнейдерша и ужин с выпивкой неумеренной. На одиннадцатый день я подхожу к зеркалу и удостоверяюсь, что глаза у меня налитые и совсем круглые. Значит, опять в самую точку попал.
«Уж не убраться ли подобру-поздорову под сень рязанско-козловско-тамбовско-воронежско-саратовского клуба?» – мелькает у меня в голове. Но мысль, что я почти месяц живу в Петербурге, и ничего не видал, кроме Елисеева, Дюссо, Бореля и Шнейдер, угрызает меня.
«Нет, думаю, попробую еще! По крайней мере, узнаю, что такое современная петербургская жизнь!»
Приняв это решение, отправляюсь в воронинские бани, где парюсь до тех пор, пока сознаю себя вполне трезвым.
Затем на целый день остаюсь дома и занимаюсь приведением в порядок желудка. И только на другой день, свежий и встрепанный, начинаю новый ряд похождений.
II
Что же такое, однако, «жизнь»?
В течение более трех недель я проделал все, что, по ходячему кодексу о «жизни», надлежит проделать, чтобы иметь право сказать: я жуировал и, следовательно, жил. Я исполнил «buvons» – ибо ни одного дня не ложился спать трезвым; я исполнил «chantons et dansons» – ибо стоически выдержал целых десять представлений «avec le concours de m-lle Schneider»,[29 - с участием м-ль Шнейдер.] наконец, я не могу сказать, чтобы не было в продолжение этого времени кое-чего и по части «aimons»… A в результате все-таки должен сознаться, что не только «жизни», но даже и жуировки тут не было никакой. Мало того: по окончании всего этого жизненного процесса я испытываю какое-то удивительно странное чувство. Мне сдается, что все это время я провел в одиночном заключении!
И действительно, это было не более как одиночное заключение, только в особенной, своеобразной форме. |