Вопрос о новом человеке, о сознании новой сложной личности стоял объективно («крушение гуманизма»), новая культура требовала нового идеала человека, реальной была потребность в новой концепции личности, которая у Пришвина вытекала из принципа ее органического роста. Из-за разрушения всех связей («Россия — клубок оборванных нитей») и враждебности окружающей среды личность уходит в себя и поиск человека обращается к глубинам собственного «я» («иногда пытаешься уйти в такие слои своего Ego, где действительность не властна»). Речь идет о новом типе человека, являющем собой образец строительства культуры внутри себя.
В этом свете понятен тот интерес, который испытывает Пришвин к философии Бергсона и Джемса, с их обращенностью к внутренней жизни человека и деятельному, прагматическому началу в нем («думал о прочитанном вчера у Джемса, о потоке сознания, и параллельно этому мне пришло в голову, что в сущности наш XIX в. был всецело занят исследованием внешнего мира, можно предполагать в результате этого нагромождения материальных ценностей пожар их (война), страшный духовный бунт (внутренняя сущность социализма) — все это в XX в. обратит ум человека внутрь себя», «Чтение Бергсона и Джемса… научные открытия путем интуиции. Не знаю, верно ли учение прагматизма, но я, не зная этого учения, именно им пользовался», «почему… повседневное называется низшим? не вся ли это тема революции»). В дневнике идет переосмысление интуитивизма и прагматизма, которые в первую очередь привлекают Пришвина тем, что вводят в философию понятие жизни как первоначальной реальности, некой органической целостности. Для Пришвина в это время жизнь — тоже единственная реальность: утрачена личность, но не утрачена радость жизни («Кто отымет у меня эти часы? какая власть, какой труд, какие заботы, голод — нет ничего на свете такого, чтобы лишить меня этой единственной радости»), не утрачено чувство ее абсолютной значимости.
В дневнике возникает целая гамма первичных интуиций о жизни — утрате и возрождении («может быть, идея бессмертия возникла как обобщение чувства жизни — рода, что один умирает, другой рождается», «Весна — вечно новое начало жизни»), об утре как рождении дня, о свете как рождении весны. Отношение к метафизическим глубинам бытия определяется переживаниями, связанными с понятиями жизни и природы («С природой возвращаются в жизнь краски и свет»).
Пришвин полагает, что новая культура должна строиться на иных принципах отношения к природе нового сложного субъекта. Культурная традиция, в которой природа была образом человеческих страстей, не смогла преобразовать их, и они отразились на природе и на душе человека. У Пришвина начинается разоблачение этого реликта мифологического сознания. Культура склонялась к внешнему нормированию жизни и вела к разделению на плоть и дух. В ней самой таился обман, который позволил человеку в конце концов уничтожить эту невинную природу и вырастить зверя в себе. Писатель отказывается от понимания природы как носителя низкого, зла, небытие оказывается не вовне, а внутри человека. В понимании Пришвина происходит отделение человека от природы. Мир человека и мир природы в дневнике противостоят друг другу, причем вину за это, вину за кризис культуры Пришвин возлагает на человека («мир здоров — я болен»).
В связи с понятием жизни возникает в дневнике и вопрос о бессмертии («Бессмертие есть самочувствие жизни», «жизнь есть горение, во время которого показывается бессмертие и Бог»). Проблема бессмертия рассматривается как фундаментальная проблема, первичная составляющая новой картины мира. Для культуры важно не то, как решает ее религиозное сознание — в религиозном сознании она решена, важно, как решается она в конкретной культурной ситуации. Пришвин обращается к такому качеству жизни, где смерти нет («один умирает, другой рождается; так юноша живет как частица бессмертной жизни, и вдруг его укололо, и он разорвался с чувством бессмертия жизни, и тут возникло „Я — смертен“ и после переделалось: „все смертно — я бессмертен“»). |