Эту неделю я жил один в Фаруэе, работал над проклятым сценарием. Сюжет закручен так, что ничего не происходит естественным путем, каждый новый ход усложняет и без того запутанную коллизию. Мои единственные компаньоны — скворцы, пристроившиеся на крыше и трещавшие всю ночь. Иногда кажется, что они надевают подкованные ботиночки и маршируют взад-вперед. На старую яблоню тоже прилетают славные птички: каждый день здесь объявляются длиннохвостые синицы, болотные синицы и пищухи; сбрасывает перья канюк. На лугу напротив дома созывает коров старик; через дорогу пожилая дама низким голосом разговаривает со своей собакой. Я поднимаюсь по холму, неспешно прохожу милю-другую. Свежая, зеленая долина, все разрослось, повсюду ручейки, множество буковых деревьев — солнце высвечивает их сероватые стволы и оранжевую листву. Срываю все еще цветущую скабиозу на вершине ближе к Хонитону, здесь в растительности начинает преобладать вереск; острое наслаждение приносит этот островок из другого времени года, другого пейзажа — такое впечатление дарят некоторые цветы. Внизу все в пастельных тонах, беломраморное, голубое — ни живопись, ни музыка, ничто не сможет передать впечатление об этом так интенсивно и полно. Аромат некоторых цветов (вроде побега василистника — июль, заливные луга, ялики, пиво за столиками около сельских пабов) — по существу, скрытое искусство.
Эти прогулки, во время которых не происходит ничего необычного, заставили меня еще сильнее полюбить эти места. Не хочу жить нигде — только здесь. Отныне не буду проводить в Лондоне больше нескольких дней за раз.
Банкет в «Кейпе»; мы не были ни на одном уже несколько лет. Удивительно, но никто из директоров и словом со мной не перемолвился, за исключением Тома, конечно. Майкл Хауэрд явно не знал, кто я, а Тони Колуэлл и Грэм Грин не хотели этого знать. Думаю, они осуждают Тома за то, что он выписал мне такой большой аванс, но не могут ему это высказать и потому отыгрывались на мне. А может, это просто типично английская реакция — нежелание вникать в то, что не нравится? Мы говорили с Тарнами, Уайзменами и отцом Тома, приятным пожилым жителем Германии и Швейцарии; он удивлялся и немного завидовал успеху сына: ведь в 1930-х нацисты заставили его бросить в Берлине собственное издательство левого направления. Он ругал меня за то, что я много курю; притворные разговоры о вреде курения быстро приедаются, и мне нравилось, что он всерьез этим озадачен. В его присутствии я стал даже реже курить.
Там была также Эдна О’Брайен. Видно, что теперь мы у нее в черном списке. Я оскорбил ее тем, что поцеловал при встрече в щеку; думаю, мы нанесли оскорбление ее жизненным принципам еще и тем, что остаемся мужем и женой; или, возможно, она видит во мне опасного литературного соперника, олицетворяющего философию стабильности, в то время как она решительно настроена на противоположное. Коварная женщина, классическая сирена во многом. Я наблюдал, как она пробует свои чары на мужчинах; в их глазах появляется то же выражение, что и у спутников Одиссея: только слово — и я твой. Роман Роя, который, наконец, куплен («Соловьи рыдают»), — книга законченного эгоцентрика, каждый персонаж — это он сам, слегка загримированный; в романе есть карикатурные, безвкусные места — вспоминаются Раскин Спир и Галли Джимсон, — очень противно. По сути — это плач по утраченному прошлому; такая книга могла бы привлечь читателей двадцать лет назад.
Денис, который жил в Лондоне весь этот месяц — сейчас он директор Института Британского Совета по языкознанию на Портленд-Плейс — и избегал нас как чумы, зашел вечером пропустить со мной по рюмочке. Он совсем не изменился и, когда бутылка виски наполовину опустела, завел старую песню об утраченных надеждах, о бессмысленности теперешней работы, своей запутанной жизни. |