Изменить размер шрифта - +
 д.). Филлотсон — это Чарлз Гейл; полагаю, что в Плимуте между Трифеной и Гарди произошла какая-то ужасная сцена, определившая заключительный этап жизни Сью в романе.

Именно на лежащей в основе произведения истинной истории держится весь роман; это и делает Сью, несмотря на все несоответствия в ее характере (помимо преднамеренно созданных писателем), такой живой. Уверен, потому и была сожжена фотография — ведь она и так оставалась с ним. Что-то в ней напоминает мне Санчию X. — сложностью переходного возраста, духом жрицы Астарты, а также талантом к обольщению, затем к отречению от своих слов, взглядов; игривостью, радужной переменчивостью — недоступностью протянувшейся в небе разноцветной дуги. По сути — роман юнгианский, это история одержимости речной девственницей, princesse lointaine, и прочими представительницами таинственного племени.

Гарди мне близок. Читая «Джуда», я видел технические погрешности автора и понимал, как они возникли, словно сам писал книгу. Было чувство, будто я точно знаю, как работал его мозг, как он творил, — не потому, что я обладаю какими-то объективными знаниями о том, что действительно произошло с ним в жизни, а потому, что у меня так же устроены мозги, я тоже с благоговением отношусь к личному мифу, к способности использовать и преобразовывать его. Сара в «Любовнице французского лейтенанта» (до прошлой недели я не читал «Джуда») — вариант Сью; написанная мною вторая «печальная» концовка — на самом деле дань уважения Гарди: он именно так закончил бы роман.

Для меня Гарди в прозе — как Клэр в поэзии; в каком-то смысле (здравомыслящие академические критики, у которых в руках гораздо больше фактов, чем у меня, назовут это всего лишь тщеславием) я чувствую, что эти двое мне ближе, чем кто-либо из живущих, кроме самых близких, — что-то вроде перевоплощения в обратную сторону: я продолжаю жить в них, а значит, живут и они. У Клэра есть великое стихотворение, написанное им в приступе безумия («Песня последнего дня»: «Был день, ужасный день»), оно не дает мне покоя, словно я сам написал его. Постоянно возвращаюсь к нему, читаю снова и снова — точно так перечитываешь свое, только что написанное стихотворение, если оно тебе нравится.

 

Еще одна торжественная вечеринка — на этот раз у Уайзменов по случаю выхода в свет романа Тома Уайзмена «Быстрый и мертвый». Там опять была Эдна О’Брайен и много людей из бывшего профессионального окружения Тома (он одно время работал кинокритиком в «Экспрессе»): Пенелопа Мортимер, Милтон Шульман, Дайана Ригг, ее режиссер и одновременно любовник Филип Сэвилл, Карл Форман и Кен Адамс, которые делают фильмы про Бонда. Не могу объяснить, что особенно неприятно в киношниках (непереносимо для Элиз и меня); это даже не их предельный эгоцентризм или убеждение, что преуспевать необходимо, и сегодняшняя и завтрашняя слава должны быть синонимичны — египетская черта в кинобизнесе. Возможно, все дело в неправильном использовании ими языка; это и сознательная измена ему (стремление установить связи, контакты, укрепить будущее положение за счет личных отношений) и бессознательная (фальшивый, птичий язык), что придает таким сообществам закрытый, коварный характер: то ли гнезда, то ли роя, где все любезны друг с другом, даже льстивы, но выпускают яд навстречу пришельцу со стороны. Мы оставались с Ригг и ее мужем, когда все уже разошлись; Милтон Шульман разговорился. Этот канадский еврей — пылкий спорщик, не лишен юмора и любит быть в центре внимания, как доктор Джонсон, он утверждал, что индивидуальное искусство ушло навсегда, осталось лишь коллективное творчество (кино, телевидение и поп-арт в целом). Такой разговор больно задел Тома У. — у него нет еврейского чувства юмора, и он легко попадается на крючок. Меня же Шульман (театральный критик «Ивнинг стэндард» и, кажется, входит в четверку театроведов, определяющих политику лондонского театра) шокировал заявлением, что театр ему наскучил и теперь ему больше нравится писать для телевидения.

Быстрый переход