Меня же Шульман (театральный критик «Ивнинг стэндард» и, кажется, входит в четверку театроведов, определяющих политику лондонского театра) шокировал заявлением, что театр ему наскучил и теперь ему больше нравится писать для телевидения. Он воплощает наибольшее зло в современной английской критике: состояние равнодушия, из которого его может вывести только шок (нечто эксцентричное, чего не было раньше), и тогда он может сесть и написать хвалебную рецензию. Эти люди (и подобная направленность ума) обладают слишком большой властью.
Норман вчера спросил с меня за книги смехотворную сумму. Я сказал, что этого мало. Он ответил: «Теперь деньги не имеют для меня никакого значения». И рассказал, как в июле его пятнадцатилетняя дочь Джени залезла на крышу за магазином, чтобы достать оттуда свою кошку, поскользнулась, упала и разбилась насмерть. Хотя я давно ее не видел — разве что мельком, — его рассказ потряс меня. Не знаю, что тут сказать, — можно только лить слезы. Он рассказал также о своей жене, в течение многих лет страдавшей шизофренией с частыми обострениями болезни — последний раз он видел ее, очевидно, еще до смерти дочери. «Для Джени я был и отцом, и матерью. Гладил и чинил ее одежду, готовил еду». У бедняги в глазах стояли слезы. Я всегда чувствовал к нему большую симпатию. Казалось невероятным, чтобы один человек мог вынести столько горя (первую жену и семью он потерял еще во время войны) и смириться с этим. «Магазин поддерживает во мне жизнь, потому я его не закрываю». Я прибавил фунт к выписанному мной чеку, но он даже не взглянул на него: кажется, ему хочется раздать все книги. Он — как Лир или Эдип — ступил туда, где недосягаем ни для кого и ни для чего. В нем появилось нечто от древнего грека, отмеченного богами. Впрочем, до нашего разговора он шутил в своей прежней манере, показывал глупейшие отрывки из какой-то католической брошюрки, где говорится, как должна вести себя жена; и, тем не менее, он мужественный и достойный старик.
Джени была очень хорошенькой девочкой, примерной викторианкой, с темно-серыми глазами, казавшимися черными пуговками на небольшом розовом личике. Для таких детей Марциал написал свои лучшие эпитафии.
Мы наметили ехать сегодня в Лайм. Но у Элиз опоясывающий лишай, и доктор не разрешил ей выходить из дому. И тогда я присоединился к Чарли Гринбергу — он собрался на аукцион в Хонитон. Чарли стал законченным маньяком — целиком сосредоточен на живописи. Мы остановились в Солсбери, где пережили настоящее потрясение. В одном магазине торговец сказал, что у него дома есть Россетти — не для продажи, но он готов показать нам картину. Это был портрет девушки типа Сиддалл, написанный в 1868 году; у нее каштановые волосы, она смотрит вдаль — это новая женщина. Глядя на картину, я пережил странное ощущение: мне показалось, что на ней изображена Сара Вудраф — она была дома у Россетти, он ее нарисовал, и вот теперь она предо мною.
Наконец я в Белмонте.
Брожу по пустым комнатам, пытаясь решить, что нужно сделать в первую очередь. Основных проблем три: гниет пол над погребом в восточной комнате; нечто похожее происходит и в комнате, смотрящей на юго-запад, там отсырела вся стена почти до потолка; и еще центральное отопление. Кроме того, множество мелких: привести в порядок окна, заделать их, проложить электропроводку, спасти конюшню (сейчас она похожа на огромную губку), а еще сад, забор — мой список постоянно растет. И все-таки после Лондона я испытываю наслаждение от здешней тишины и покоя, от ощущения дома, который словно благодарил меня за то, что в нем после десяти пустых лет вновь оживет жизнь. Не знаю почему, но у Белмонта женская суть; в нем есть что-то от старой потаскушки — фасад еще смотрится, а за стенами — грязь и запустение.
Что до сада, это целый мир — густые заросли ежевики, в них иногда встречаешь остатки былого великолепия: некоторые старые посадки выжили. |