|
Поездки по городу невольно заставляли меня задумываться о том, готовы ли александрийцы — такие изменчивые, приверженные удовольствиям и, конечно же, поверхностные — оказать сопротивление захватчику. Выдержат ли они осаду? Сомнительно. Обстрел из баллист и катапульт? Вряд ли. Во всяком случае, они не станут класть головы за впавшего в немилость римского военачальника. А за меня? Кто знает. Когда меня проносили по улицам в носилках, все взоры обращались ко мне и темные глаза поблескивали. Они оценивали меня точно так же, как я — их.
Октавиан знал, как добиться своего. Он предложит условия капитуляции, обещая городу неприкосновенность. Я и сама отчасти испытывала благодарность при мысли о том, что моя славная столица сохранится и переживет меня.
Белая гробница Александра манила меня, как много лет назад. В блистающем мавзолее под сводчатым куполом все звуки приглушались, слепящий свет рассеивался, делался нежнее и мягче. Но если тогда, в детстве, мое воображение пленял блеск золота, меч и панцирь, то ныне в глаза бросалась прежде всего полная, ничем не нарушаемая неподвижность. Теперь я понимала, что нигде и никогда не могла постичь подлинное значение смерти, ее способность преображать движение в безжалостную неподвижность. Так было и здесь: великий Александр, самый неукротимый из людей, пребывал в нерушимом покое.
И это не дарило успокоение, а ужасало.
Я покинула гробницу с намерением больше сюда не приходить и уже на выходе заметила промелькнувшую ящерку. Она, как и поправлявший кладку рабочий или цокавший копытами по мостовой ослик, обладала той силой, какой навеки лишен бывший властелин мира.
Я вернулась к своим носилкам, носильщики подняли их и понесли, громко топая ногами. Это было движение, это была жизнь…
Меня несли к храму Исиды на восточном краю дворцового мыса, туда, где эхом отдавались звуки моря, как в морской раковине. В то единственное место, где я еще могла обрести покой. Из портика мне была видна аквамариновая гладь воды с белыми пенными кружевами, венчавшими гребни волн. Казалось, что ветер, плачу которого подражают чайки, взывает ко мне. Внутри в тени стояла белая стояла статуя Исиды, словно только что вырезанная из слоновой кости. Она притягивала к себе.
Там, у ног богини — моей единственной матери, другой я не знала, — я могла склонить голову и побыть собой, ни на что не претендуя, никем не притворяясь. Исида видела все насквозь, она все ведала, и я могла безгранично ей верить; именно этого нам так не хватает в наших земных спутниках.
О Исида! Мать моя! Я чувствую себе покинутым ребенком…
Давным-давно моя земная мать канула в обманчивую голубизну гавани, вверив меня попечению Исиды.
Я мала, очень мала. Я едва достаю до постамента статуи, но тянусь и прикасаюсь к ней. Горестно заламывая свои детские ручки, я подношу ей, внушающей трепет, венок из полевых цветов.
— Теперь она твоя мать, — говорит мне старая няня.
Но она так бела, так далека — я едва вижу ее лицо. Мне хочется вернуть лицо настоящей мамы, ее свежие щеки, красные губы, зеленоватые глаза. Я снова тяну руки, и перед моими глазами возникают руки матери, ее тонкие пальцы, беспомощно молотящие по воде и исчезающие.
— Я твоя, возьми и меня! — кричу я богине. — Я хочу к маме!
Но богиня останавливает меня, берет за подбородок и шепчет:
— Дитя, дитя мое, смерть не для тебя. Ты принадлежишь мне и станешь моими руками, моими очами, исполнительницей моей воли, моим воплощением — всегда и во всем.
Я забыла это, или воспоминания спрятались от меня по воле богини — до сего мгновения. А сейчас, когда я стояла в тени статуи, все вернулось, как тогда. Только я стала выше, и руки мои, давно уже утратившие младенческую пухлость, так же беспомощно тянулись к коленям богини, как руки матери, гибнущей в пучине. |