Человек боится смерти, покуда он здоровое и сильное животное, но всякое страдание, телесное или духовное, несет с собою мысль о смерти как об избавлении. Разум же, если его выделить в чистую субстанцию, смерти бояться не может. Для него страх смерти — лишь нежелание терять возможность наслаждаться жизнью через тело. И оттого чем более тело взлелеяно, тем пуще человек боится помирать. Я говорил с монахами, что спят на голой земле и грызут коренья, как бобры, им не страшно терять нить бытия, для них земной путь — ступенька к Богу, так разум невозмутимо им внушает; а мирянам, которые мягкие котлеты едят, разум постоянно талдычит, что котлет ещё хочет и просит годить, в ящик раньше срока не ложиться. Когда я голодал и в одном и том же засаленном пиджаке ходил и под дождем, и под ветром, и под зноем, у меня одна только в голове мысль осталась: не умереть, покуда не допишу, а там… — Философ красноречиво махнул рукой, — Для чистого разума тело, сынок, лишь средство. Не более того. В пору студенчества я познакомился, помню, с одним физиком. Он тогда был уже довольно стар, мы стояли на автобусной остановке возле кампуса, и я попросил у него огонька. Он ответил мне, что не курит, и упрекнул меня в курении с той печальной наставнической интонацией, с какой обычно говорят о вредных привычках те неравнодушные люди, которые имели несчастье от этих привычек каким-то образом пострадать. И он рассказал мне, что с детства был очень болен, мать с ним намыкалась: куда-то отправляясь с мальчиком она вынуждена была таскать с собою целый чемодан таблеток, бутылочек, ингаляторов и прочего — ребенок мог ни с того ни с сего начать чувствовать удушье, каждый свободный вдох был ему радостью. Так он перебивался до семнадцати лет, врачи говорили, что долго он не протянет, к двадцати годам точно задохнется. И он бы задохся, во всяком случае он сам так считал, если бы не поступил на физфак. Учеба, сказал он, дала ему такую энергию для жизни, что он решил во что бы то ни стало победить свою болезнь. Он переехал в общежитие, оставив дома мать с пилюлями, каплями и трубочками, стал по утрам обтираться мокрым полотенцем, бегать кругами по скверу перед первой парой, дышать лежа на полу и положив стопку книг себе на грудь. Уж не знаю, кто надоумил его, какой знахарь, может, он сам всю эту методу сочинил, но болезнь стала отступать — к четвертому курсу он был здоров совершенно. Сигарет он никогда в руки не брал и уходил с презрением, когда курили. «Вы не знаете, что значит, когда вы не можете вздохнуть.» Он получил степень доктора, стал профессором, написал объемный и простым смертным вовсе непонятный труд о происхождении Вселенной. Он мне объяснял, конечно, но годы спутали все в голове, и единственное, что я сейчас могу вспомнить: все в мире существует в вечной неостановимой динамике особых волн, точно в танце мелких мошек, и нет на самом деле ни тебя, ни меня, а лишь пребывают в перманентном своем непокое эти невнятные постоянно меняющиеся объекты — мерцающая пустота…
— Получается, всё вокруг вроде как иллюзия? — спросил Роберт безо всякого удивления. Он запрокинул голову и глядел на цветные огоньки. Ритм их мигания время от времени менялся; то они зажигались медленно, в строгом порядке, пуская по ветвям плавные волны света, то устраивали безумную карнавальную пляску.
— Иллюзия, — подтвердил философ. — В этом мире нет ничего абсолютного. |