— Сударь! — сказал Баррас. — Я признаю, что не имею никаких прав на эту женщину. Ее состояние принадлежит ей, дом, в котором она живет, куплен на ее деньги, и, поскольку сердце ее никогда мне не принадлежало, мне нет нужды возвращать ей его.
Затем с рыцарской учтивостью, которой он был не чужд, Баррас откланялся и удалился; вскоре он исчез в дверях своей ложи.
Ева круто повернулась к Жаку.
— Ты слышал, Жак, ведь правда? Этот человек сказал мне, что тебя нет в живых, я хотела умереть, но у меня не получилось, я все тебе расскажу; я была в повозке смертников, меня привезли на эшафот, но не подпустили к гильотине, и, сама того не желая, я была спасена; я не хотела выходить из тюрьмы, но госпожа Тальен приехала за мной и увезла силой.
Ах, если бы ты знал, сколько слез я пролила! Сколько ночей провела без сна! Сколько раз взывала я к тебе, чтобы ты восстал из мертвых!
Она снова упала на колени и стала целовать ноги Жака:
— Если бы ты все это знал, ты простил бы меня!
Жак отстранился.
— Нет, — продолжала Ева, — ты не простил бы. Я и не прошу тебя об этом, я не заслужила такой милости! Но ты можешь медленно свести меня в могилу своими упреками; покончив с собой, я умру слишком быстро и не искуплю свою вину, понимаешь? Говори мне, что ты меня разлюбил и уже никогда не полюбишь. Убивай меня словами; я жила тобой — я хочу умереть от твоей руки.
— Гражданин Баррас сказал, что у вас собственный дом, сударыня; куда вас отвезти?
— У меня нет своего дома, у меня нет ничего своего. Ты нашел меня в крестьянской хижине, на охапке соломы; брось меня снова на солому, где ты меня впервые увидел. О Сципион, мой бедный пес, если бы ты был здесь, ты не отвернулся бы от меня!
Жак опустил глаза и пристально посмотрел на Еву: взгляд его был страшен. Молодая женщина валялась у него в ногах, как кающаяся Магдалина в ногах у Иисуса.
Но Иисус был выше человеческих страстей, он был Бог и умел прощать, меж тем как Жак был человек и обладал неискоренимой гордыней.
Он сказал правду. Он предпочел бы увидеть свою возлюбленную мертвой, нежели встретить ее живущей столь недостойно. Он с наслаждением целовал бы землю на ее могиле, но он содрогался при одной только мысли о том, что губы Евы могут коснуться его лица или руки.
— Я жду, — поторопил он ее.
Она, словно очнувшись, подняла голову и посмотрела на него с тоской.
— Что? Чего вы ждете? — переспросила она. — Я не понимаю.
— Я жду, чтобы вы сказали мне, где вы живете, и я прикажу отвезти вас домой.
Она встала на одно колено и, возвращаясь разом к скорби и к жизни, произнесла:
— Я же сказала тебе, что нигде не живу; я сказала тебе, что не прошу ни о чем, кроме гроба, ни о чем, кроме того, чтобы меня похоронили вместе с другими неприкаянными, в общей могиле, как всех самоубийц; или дай мне соломенную подстилку, чтобы я могла жить у твоих ног на хлебе и воде и умереть от голода, не сводя с тебя глаз; того пса, того злосчастного бешеного пса, который кусал людей, — ты не дал его убить, ты взял его с собой, ты позволил ему любить тебя; получается, я для тебя хуже собаки!
Жак ничего не ответил, но попытался высвободиться.
Ева почувствовала, как он ее отталкивает.
— Пусть будет так, — сказала она, отходя от него. — Раз я тебе так противна, ты свободен. Но ты не можешь мне помешать следовать за тобой, не правда ли? Ну что ж! Клянусь тебе соломенной подстилкой, на которой ты меня нашел и которую я безуспешно у тебя прошу, клянусь тебе, что, раз у меня нет оружия, я брошусь под колеса первой же встреченной кареты, которую увижу на улице. |